Гадай, не гадай — все одно. Коб так ничего и не вспомнил. Даже после того как он (худо-бедно) пришел в себя, мысли в основном расплывались. В памяти отпечатались случайные звуки, слишком резкий свет, слишком глухая тьма, появление множества чужаков, утверждавших, будто они близко с ним знакомы, а он их не помнил, и вообще вокруг творилось что-то ужасное, а он ослаб и занемог. Его, конечно, пичкали вонючими снадобьями, прописанными вместе с омерзительными пиявками и банками.
Все эти переживания беспорядочно наслаивались друг на друга, а затем, как по приказу, пропадали, а он оставался более или менее таким же, как прежде. И вот он якобы поправился. Но молчал. И стал слабее. Еще больше отстранился от самого себя. Сделался еще более зависим от ходившей за ним Элизабет.
Служанка, кухарка, уборщица, мишень для нападок, объект жалости и презрения, Элизабет была несколько моложе хозяина, но располагала к себе еще меньше, чем он. Коб надеялся, что, по крайней мере, на ее счет он не заблуждался. Она была костлявая, но широкозадая, передвигалась косолапо, бедрами вперед, а голову на длинной шее откидывала назад. Нос у нее был плоский, зато ноздри узкие и глубокие. Заглянуть в них не составляло труда, поскольку голову служанка задирала, что также позволяло лицезреть, хотя и ограниченный, набор красноречивых гримас, искажавших ее лицо величиной с кулачок.
Она хмурилась, тщетно пытаясь сосредоточиться, надувала щеки и зажмуривала глаза, ощущая боль, и — что бывало нечасто — скалилась от удовольствия, обнажая длинные желтые зубы; в целом ее лицо, от подбородка до лба изборожденное морщинами, выражало уважение, смешанное с изумлением. Все эти гримасы она неизменно сопровождала шумными вздохами. Говорила служанка мало, а если и говорила, то невнятно. Носила лохмотья. И пахло от нее не розами.
Но Коб пребывал не в том состоянии, чтобы принижать ее. (Хотя, конечно, он порой допускал такое в мыслях, а случалось и на бумаге, но чаще на словах, когда она слишком уж его раздражала.) Она была единственным человеком на свете, кто Коба почитал, хотя и не так, как прежде. Он мог читать, писать, имел много книг и три комнаты в своем распоряжении, находился под защитой сына и дочери, имел деньги и драгоценности, хранившиеся в сейфе (думал, служанка не знает, в каком месте под полом он его прячет), имел еще больше денег, вложенных в ценные бумаги. А Элизабет ютилась в хибаре у своей дочери и зятя, каменщика по профессии, а тот частенько, когда жизнь его слишком огорчала, поколачивал и ее, и жену, и детей. Коб видел следы его тумаков на лице служанки.
Больше всего на свете Элизабет желала, чтобы хозяин предложил ей занять постоянное место в доме. Нет-нет, не в качестве жены или любовницы (ее мечты так далеко не заходили, к тому же она наверняка была осведомлена о его возможностях в этом плане). Прислуга с проживанием — вот о каком повышении мечтала Элизабет. Но пока еще ничего такого хозяин ей не предлагал. Впервые ей было позволено остаться, когда после падения Кобу прописали постельный режим, но хозяин прогнал ее, лишь только поднялся. Потом еще долго, когда она стряпала, убирала и выполняла другую работу по дому, выражение невыносимой обиды не сходило с ее лица.
Мало-помалу, с помощью Элизабет и по мере сил Коб начал приводить в порядок скромный домашний очаг, его опору до несчастного случая. Проснувшись поутру, он съедал блюда, приготовленные служанкой, прохаживался (недолго), открывал ставни и наблюдал за жизнью (вялотекущей) на улице. Напротив стояли такие же, как у него, деревянные дома с оштукатуренными фасадами, черепичными крышами и покривившимися трубами. В одном была хлебная лавка. В другом прямо с порога пожилая женщина торговала капустой и другими овощами (летом свежими, зимой солеными), а иногда выставляла и заморские фрукты вроде апельсинов, инжира и гранатов. Хотя город считался довольно большим, ни от зловония навоза, ни от человеческих запахов было не продохнуть. Под маленькими окнами со свинцовыми переплетами, наподобие того, из которого глядел Коб, бродили собаки, а с наступлением сумерек в них то там, то здесь мерцали огни. Иногда Коб ходил в гости к сыну, и сын отвозил его домой в «карете», как он любил называть этот экипаж, по мнению Коба, всего-навсего тележке. Гораздо чаще он отправлялся к дочери на обед. Если казалось, что время тянется еще медленнее, чем в прошлом, если накатывало безразличие к самому себе и к окружающему миру, при том что он ни на миг не забывал о прошлом, настоящем и, хотя и неведомом, будущем, — все это были знакомые, но только более сильные ощущения. К окну его спальни подкрадывались тусклые опостылевшие рассветы. Летние дни тянулись так, словно им нет конца, но затем, как полагается, смиренно уступали место сумраку; ночь сопровождалась пригашенными проблесками света, редкими звуками шагов, дремотой и бессонницей.
Его не слишком волновало, что он едва ли способен припомнить события того или иного дня, даже если в них участвовал. То, что его беспрерывно озадачивало, имело отношение к вещам более обыденным. Если судить со стороны. Но сам-то он не мог удержать в голове названия всех этих неразличимых дней. Суббота затруднений не вызывала, равно как и вечер субботы — тогда весь город затихал, городская стража наряжалась в лучшее, вернее, в то, что считалось лучшим в их кругу, а мужчины и мальчишки в праздничных одеждах шли в одну из двух городских молелен, потому что был шабат — легко запомнить. Но какой день наступал за ним? Как этот день назывался? И как назывался следующий день? Казалось бы, проще простого — ан нет, для него это оставалось тайной, покрытой мраком до тех пор, пока не наступал очередной шабат, когда раньше, чем ожидал Коб, когда позже.
Такие трудности возникали не только с названиями дней недели. Самые разные слова, закрепленные за определенными вещами, точно так, как его имя за ним, отрывались от них, их нельзя было водворить на место. К примеру, крутит он в руке ложку и думает: как она называется? Бывало и не раз, он задавался тем же вопросом, с недоумением рассматривая пальцы на руке. В голову лезли другие слова, казавшиеся непонятными неслухами: они своевольничали и уносили его незнамо куда. Так было с именем Рахелы, которое звучало незнакомо. Когда же он пытался записывать их, на бумаге появлялись странные закорючки.
Ашкеназ. Еще одна загвоздка. Коб был уверен, что таково название его родной земли, места, где он жил всегда, где жили его деды и (насколько он знал) деды его дедов, однако стоило вывести это слово на бумаге, и он начинал вглядываться в него, словно в название какой-то чужой, никогда не виданной страны. Ашкеназ… Что еще за Ашкеназ? Возможно, в конечном случае это и есть одна из тех мифических стран, куда якобы отправлялись путешественники незапамятных времен, о чем он читал в книгах из собранной им библиотеки. Но как знать…
Подобных случаев набиралось немало. Когда люди пересказывали слухи о великих исторических событиях (как муселмы пытались идти армией на Паннонию и были отброшены назад ценою огромных потерь, или как так называемый Давидов Первосвященник Ерушалаима был пленен фарасеями, посадившими на его место выскочку Эктабаная), он кивал с умным видом, словно ему это хорошо известно. Порой, беседуя с сыном и невесткой, Коб замечал, как те переглядываются то встревоженно, то изумленно. Тогда он пытался вспомнить слово, которое только что произнес, — оно ли явилось причиной их тревоги? Может, лучше сказать нечто вроде «Не припомню слова» или «Как его бишь…», чем превращать свою речь в неразбериху. Как бы не так, эти словечки слетали с языка, как явно точные и в то же самое время явно неверные.