найтись зародыш, заключавший в себе эту бесконечную любовь. И чем больше я об этом думаю, тем больше верю, что Иисус Христос явился мне как Тот, Который разрешает проблему сочетания этих двух невозможностей. Это Он наклонил чашу весов, или скорее — поскольку с тех пор, как я знаю самого себя, чаша сама склонилась в сторону Бога — Он не допустил, чтобы я снова и снова переоценивал то, что за меня уже решили наследственность и мое воспитание: что я буду христианином, католиком. Только Он, а не обаяние христианства и не очарование литургии. Разумеется, я любил Дом Божий и место, где пребывает Его слава. Сегодня, однако, я лучше могу оценить это: я питал пристрастие к «великолепию обрядов» так же как и ко всем другим элементам таинственности в пору моего детства. Церковь и ее торжественный церемониал и ее музыка вторили этой таинственности. Мое восприятие всего, что в религии взывает к чувствам, и всего ее церемониала объединялось с тем, что я любил с детства, с чувствами ребенка, которые еще сохранились в моем сердце и теперь щедро одаряют мою старость.
Тем не менее, если бы я не был христианином, то я был бы совершенно неспособен придти к религии теми путями, которыми пришел к ней Гюисманс[6].
Тогда, несомненно, литургии было бы недостаточно, ни чтобы убедить меня, ни даже для того, чтобы привлечь и удержать. Чем в большей близости к Богу я живу, тем больше для меня значит принятие Таинств и тем меньшей становится моя потребность в обрядах. Тихая месса меня вполне удовлетворяет, и я уже редко бываю (а когда-то бывал постоянно) на торжественной мессе, которая ежедневно служится в 10 ч. утра у бенедиктинцев на рю де ла Суре.
В Риме меня не шокируют и не отталкивают великолепие и пышность Ватикана, но, откровенно говоря, они и не очаровывают меня и даже мне не импонируют. Я благодарен Церкви за то, что она спасла, сохранила и сберегла. Я благодарен великому прославленному сосуду за то, что ничего не вытекло из него, но я люблю его не за его красоту, и не это склонило бы меня к возвращению, если бы я отдалился от него.
Я не хочу писать здесь ничего, что могло бы заставить усомниться в моих чувствах к Церкви. Недоразумения порождаются различным содержанием, которое каждый из нас вкладывает в это слово. Для большинства людей, даже католиков, Церковь — это определенная иерархия, организация, администрация: не столько дух, сколько метод попечения и сдерживания. В этом нет ничего, что бы меня шокировало или отталкивало. Если смотреть под этим углом зрения, то Церковь регулирует и хранит духовные дары и даже перестает уделять их, если считает это необходимым. Земная история Церкви, история ее отношений с кесарем и ее врастания в этот мир, о котором Христос не молился на Тайной Вечере (Ин 17.19), не вполне совпадает с глубоко скрытой частью ее истории — с историей души Церкви, которая для меня раскрывается в римской базилике св. Петра ни больше, ни меньше, чем в самой убогой деревенской церквушке, где теплится маленькая лампадка; я предпочитаю деревенскую церквушку, так как базилика св. Петра в Риме была воздвигнута на деньги, полученные за индульгенции, и Церкви она стоила той половины мира, которая отошла от нее к Реформации[7]. Это слишком дорогая цена.
Но повторяю еще раз: я верю, что эта организация все сохранила. В католической Церкви не потерялось ничего из слов, которые есть дух и жизнь. Нам говорит об этом наш опыт. Я утверждаю по собственному опыту, что слова, дошедшие до меня в Церкви и через Церковь — суть дух и жизнь. Правда, мне не пришлось выбирать совокупности иудео-христианских верований среды, в которой я родился и был воспитан. Но, как говорит Паскаль, именно потому, что я в них родился, у меня был иммунитет против них, и, несмотря на то, что я родился в них, они всегда казались мне отличными от всех других: и прежде всего, хоть я живу ими с детства, я ни на минуту не переставал чувствовать их действенность.
Трудно быть менее склонным к реформаторству, чем я, хотя очень многое в видимой Церкви меня коробит, раздражает и отталкивает. Но хуже всего было бы далее раздирать цельнотканную тунику. Путь только один — действовать сообща с теми, кто старается зашить разорванное. Что касается меня, то я никогда не пытался осуждать Рим и выискивать причины, оправдывающие ереси и расколы. Я ни за что в мире не отказался бы от таинств, которые мне дает римская Церковь и которые для меня действительно являются источником жизни, и историческое обоснование которых находится в очень старых текстах, в посланиях апостола Павла.
— «Кому вы отпустите грехи, тому будут отпущены…» То, что для стольких людей является камнем преткновения — тайная исповедь, личная исповедь во всем, что во мне есть самого плохого, признание в этом другому человеку — совершенно подходит моей натуре: чувству вины, потребности получить прощение, вере (самой невероятной) в то, что слова, повторяемые уже почти две тысячи лет, дают нам отпущение грехов, начиная с самых пустяковых провинностей и кончая самыми тяжкими преступлениями. Человек, считающий себя грешником, уже стоит у врат Царства Божьего. И в этом состоит различие между эпохами веры и всеми другими эпохами. Люди тогда были не менее порочны, чем теперь, но они сознавали свою греховность. Они принадлежали к числу тех, кто погиб и кого Сын Человеческий пришел найти и спасти. А ныне погибшие не знают о том, что они погибли.
Потребность получить прощение, которую я всегда чувствовал, которая была чем-то очень распространенным в эпохи веры, в наши дни почти неведома, ибо «смерть Бога» в нас это одновременно и исчезновение у нас понятия о Его воле и о том, чего Он требует от нас. Я чувствую себя христианином, благодаря ощущению виновности, отделяющей меня от Бога, и вере в средства, которые Церковь делает доступными для меня, чтобы я мог все начать заново, ' с чистой страницы.
Как и всякое человеческое чувство, это чувство не слишком возвышенно и даже почти достойно презрения, но в нем есть также и черты благородства и святости. Презрение может возбудить стремление к обретению хорошего духовного самочувствия, столь сильно развитое в заурядных душах, которые почитают себя святыми, потому что они скрупулезны. В том же чувстве, которое я описываю, заслуживает уважения устремление нашей любви, которая знает по