class="p1">Ниже Лужков — тоже краса господня: Ока. В камышах, островках, с рыбой, уткой, с розовыми зорями на гладкой воде по утрам и рыбнадзором. Утречком в оврагах дремлет туман — на равнину не поднимается: как заночевал в низинах, так и лежит там. А днём, бывает, схватится погода слепым дождичком, умоет всё, и опять светло. А то ещё радуга лентой чемпиона перекинется через небо, сверкнёт солнышко и отразится в воде золотой медалью. Жить только бы, да радоваться!
Но не радовалась Василиса. Надо картофель окучивать, дров на зиму припасти, постирать надо, с тяжёлым бидоном за керосином в лавку сходить — там же и хлеб, селёдка, хомут. Хомут Василисе, правда, не нужен, своего не износить. А вот ещё надо печь каждый день топить, спроворить обед на скорую руку, починить что, заштопать — да мало ли в доме дел? Как угорелая мечется, ног не чувствует к ночи. Русанов затосковал как-то, глядя на жизнь своей хозяйки и её окружения. Вспомнил нищую девчонку из Украины, вздохнул: "Господи, какое рабство везде беспросветное!.."
Тянет свой воз Василиса, старается. Всё для Маши как лучше хочется, для 16-летней дочери своей, чтобы от "крепости" её освободить. Видя это, помогали ей, чем могли, и лётчики-постояльцы. Все дрова, заготовленные к зиме, перекололи и сложили в поленницы. Поставили повалившийся забор вокруг грядок, чтобы не ходили туда чужие козы и свиньи. Починили, как умели, и крышу. Но всё равно этот крестьянский воз для Василисы и её дочери тяжёл — тянули они его, как лошади по песку: вот-вот из лопнувшей шкуры выскочат.
Правда, Машу свою Василиса жалела, не разрешала на работе жилы рвать — берегла и здоровье, и красоту: другого капитала у девушки не было. Может, хоть дочери припадёт счастье, самой Василисе уже не надо — отжила свои лучшие годы.
Работала Маша в колхозе только до обеда, потом мать отправляла её домой, копаться на грядках, что во дворе. Покопается — грядками только и держались — курам корму задаст, отведёт на кол на лугу корову — пастуха в деревне не было — на этом, вроде, и все её заботы. По сравнению с Василисой, так дела как будто не много, а ладони и у Маши были грубые — потрескавшиеся от грядок, от сена, дров. Сама и траву косила. Тоже не сладко.
Был у Василисы и сын, родился в 30-м году, после замужества, рассказывала она. Ей было тогда чуть больше, чем Марье теперь. А в 34-м, когда родилась Машенька, мальчик у Василисы умер от голода. Потом, когда девочке исполнилось 7, началась война. Через год муж Василисы погиб в боях под Сталинградом. А ещё через 8 лет после того Василиса превратилась от своей жизни в настоящую, по виду, старуху — её можно было принять не за мать Машеньки, а за бабушку.
На молодых офицеров Василиса поначалу не обращала внимания — постояльцы, и всё, будто и не было их тут вовсе. А когда они ей помогли с дровами, крышей, плетнём, подобрела. Наварила картошки в мундирах, полила постным маслом, луку накрошила, посыпала солью, хлеба нарезала, выставила маринованные грибы, сбегала в сельмаг за поллитровкой и, дождавшись, когда лётчики проснутся, было это в воскресный день, пригласила их к столу.
Вот с того дня и пошло регулярное общение. Ракитин вышел во двор, усадил Машеньку возле куста сирени и принялся писать портрет — сначала в карандаше, а потом и красками, вынес мольберт. Русанов остался разговаривать с Василисой.
— В прошлом году, — поведала хозяйка, — поселился у меня один москвич — к осени уж дело подвигалось — тоже художник. Прибыл тутошние виды рисовать. Ну, думаю, рисуй, нам-то што. Молчаливый такой был, при галстуке, да и годами уже обмятый. А боле, правда сказать, пил, чем рисовал. Денег, видать, было много. Уйдёт в лес или на берег Оки, а ворочается — еле ноги несут. И всё эдак на мою Марью нехорошо смотрел, когда выпимши. Тут у моей вон соседки, Настасьи, козёл есть — Басурманом зовут — ну, точь-в-точь, как энтот Владислав Казимирыч глядит: тот же глаз, нехороший. Но — не позволял ничего, тихий, говорю, был. Да и невысокого смысла мушшына. Это я поняла, как он разговоры начал со мной заводить — ровно те с дурочкой. Ну, понятное дело: себя-то полагал образованным. Вот и норовил всё, как это подладиться под нас, как проще, да подурее выразить мысль. Я в эвти его разговоры-то не больно встревала — умолк.
Молчишь, и молчи, нам што. Платил аккуратно, за каждые 5 дней, как сам же и уговорился. А единожды выпил, видать, не по своим слабым силам, и сызнова вышел из своей молчаливости — свататься зачал. А от самого — спиртом, и в глазах распутство одно. Меня это аж ударило! Это мою-то чисту яблоньку в цвету, консомолку, да за такого кобеля?! Хоть и бедно живём, думаю, а за всякого мятого пьяницу — мне почитай ровесник! — хуч и с деньгой, да лучше я удавлюсь, чем дочку на поругание отдам! Да она и сама не пошла бы — побрезговала. Я тут, штобы он её как ненароком не оскорбил своим предложением, велела утром очистить нашу избу. Только того и разрешила, што отоспаться. А утром — его уж и след простыл.
Кончив рассказывать про художника, про себя, Василиса поинтересовалась родителями Алексея, где служат с дружком, женаты ли? Алексей ничего не таил, рассказывал обо всём подробно и почувствовал, что понравился Василисе. С тех пор она только с ним и разговаривала. А Ракитина, писавшего целую неделю портрет Машеньки, ни с того, ни с сего невзлюбила. Понял это Алексей после того, как Василиса высказалась более определенно:
— Похоже нарисовал — как живая! А токо ни к чему Марье это. Знать, што она такая. Вы-то улетите, а ей — все парни неровней покажутся. — И ушла молча к себе.
2
Время в Лужках шло, как будто, и незаметно, а, как говорила Василиса, начало уже к осени подвигаться. В один из прохладных вечеров Русанов не пошёл в Липки на танцы, куда обычно ходили все холостяки. Штурман там даже нашёл себе одинокую женщину лет 35-ти и часто у неё ночевал. Алексей же томился по Ольге, оставшейся в гарнизоне его службы, но нравилась, вроде, и дочь Василисы — сам не мог понять себя. Как не мог понять и штурмана. Вон Генка! Тоже ходит в Липки к женщине старше себя, так ведь