Рано отпеваете.
Он стряхнул с себя мальчишек, хромая, шагнул к порогу. Обернулся:
– Хватит причитать, авось обойдется. Бог не выдаст – свинья не съест. А слезой их не прошибешь, им жалость неведома. Вишь, холоду напустили сколько – всё жилье выстудили… Ты, мать, того… детей береги. Обросли вон как, облохматели. Ужо вечером обкорнаю им лохмы-то…
Пропустил перед собой старосту, остановился, дожидаясь, когда выйдет солдат. А тот вдруг подошел к матери, схватил ее за кисть правой руки и рывком поднял руку вверх, к своим глубоко посаженным глазам. Тускло блеснуло на пальце узенькое серебряное кольцо – обручальное, стертое за двадцать лет ношения.
– Шлехт, – с неудовлетворением изрек солдат. – Зер шлехт.
И отпустил руку матери: не понравилось ему кольцо.
Пригнул голову, боясь удариться о дверной косяк, убрался за порог. За ним, не оглядываясь, и отец ушел.
«Господи боже мой! Что же это на белом свете деется? – затосковала мать. – Незваные, приходят в наш дом чужие люди, распоряжаются как хотят, грозят оружием…»
«Лишь бы отец сдержался – не вспылил там, в комендатуре, – жгла беспокойная мысль. Вспомнилось некстати, как – давненько, в парнях еще – хаживал он на кула́чки, с самыми заядлыми драчунами отчаянно бился. Из-за нее. – Порох ведь! Взорвется, пойдет поперек – не сносить ему головы…»
Мальчишки, тощие оба, голые по пояс, стояли босиком на земляном полу, дрожали, перезябнув.
– Хватит кукситься, – рассердилась мать, потирая запястье. – Вражина треклятая, как клещами ухватил… Одевайтесь. Живо, не то простуды наберетесь. Вон, мурашки-то по коже… И бегите за соломой. Печку затапливать будем, завтрак готовить.
Она подошла к оконцу, припала к стеклу. Малозаметные тени полосками легли на ее лицо. Тени – от ног. Три человека прошли мимо землянки. Уходят чужие люди, уводят отца.
Тихо выскользнули за дверь мальчишки. Приносить солому на растопку было их каждодневной обязанностью. Послаблений мать не делала: чтобы выжить в лютой стуже, при постоянном голоде, надо двигаться.
II
От печки мать отошла, вытирая слезы на глазах. Солома, принесенная ребятами со двора, смерзлась, гремела спекшимися на ней льдышками, и они, льдышки, упорно не хотели таять в выстуженной печке. Долго не разгоралась солома, измучилась с нею мать, а потом вдруг выстрелил камелек сизым дымным клубом. Дым вышиб из глаз слезы и забил – от пола до крыши – всю землянку.
Снова нужно отворять дверь на улицу. Но уже горел-потрескивал в каменной печке жаркий огонек, суля тепло и скорый завтрак.
Столбик белесого дыма над жестяной трубой привел в землянку Анну Григорьевну, дальнюю родственницу отца, по-семейному – бабу Нюшу. Тихо стала она в дверях, перекрестилась и, пока незрячие с уличного света глаза привыкали к сумраку, не решалась сделать шага вперед.
«Как всегда, к завтраку», – с досадой подумала мать, прикидывая, что от горячей сковородной пышки придется отрывать совсем не лишний кусок. От ребят отрывать… И тут же устыдилась своей нечаянной жадности, пригласила:
– Проходи, сватья, садись. В ногах, говорят, правды нет.
– Спасибо на добром слове, девка. Сяду я, к теплу поближе сяду. Весна на дворе, а намерзлась за ночь – душа заледенела.
Бабе Нюше, выселенной из своей избы немецкими солдатами, не под силу было построить землянку. Спасалась она в старой картофельной яме. Осенью, до холодов еще, сколотил отец над ямой ящик из бросовых досок, промазал его глиной, засыпал опавшей листвой и землей. Печку в таком жилище не поставишь, костерок запалить никакой возможности нет. Натаскала баба Нюша в звериную свою нору тряпья да соломы, слепила кое-какое гнездо, а как от лютых холодов сбереглась, как стылую зиму пережила – одной ей ведомо. Не раз и не два звала ее мать переселиться в землянку, но Анна Григорьевна упрямо отказывалась. «Вам самим-то прожить под силу ли, а куда ж еще лишний рот? – приводила она свои доводы. – Вот как станется такое, что не приду к вам утречком, не проведаю, так знайте: замерзла я аль померла… Отмаялась… Хороните с легким сердцем: без надобности я и Богу, и людям. В этой яме и хороните».
Волоком подтащив табурет к печке, баба Нюша пристроила на нем свое небольшое, исхудалое тело, уткнула острые колени в горячие серые камни. Розовые отсветы пламени из-за плохо прикрытой дверцы падали на ее желтый, пергаментный лик, на заостренный нос, и походила старуха на вылепленную из глины, никому не нужную птицу-игрушку.
В прежние-то времена, до войны еще, до того, как немцам в село прийти, не переступала баба Нюша порога их избы без гостинцев для ребят. То пестрые конфеты, похожие на подушечки, принесет в узелке, то яйца, в луковой шелухе варенные и оттого коричневые, а то и просто по огурцу на брата. Пупырчатые, нежные, с грядки в своем огороде сорванные… Еще запомнились ребятам помидоры – сочные, с розовой мякотью, и тугая редиска. Мальчишки всегда шумно радовались приходу бабы Нюши, спрашивали: «Ты чего нам принесла?», скучали, если долго не заглядывала.
А сейчас они лежали на нарах, одетые в домашней вязки шерстяные свитерки и штаны из «чертовой кожи», поверх тряпья лежали, вплотную к печке. Грели босые ноги. Молчали. Да и чего шуметь-то? Баба Нюша теперь по многу раз на дню заходит, а все без толку – пустая все, без гостинцев. И в такой час попасть норовит, когда они за стол садятся… Только Зоя, не выдержав ожидания, шуршала в своем темном углу. Одевалась, причесывалась.
Забулькал на камельке чайник. Горьковато и вкусно пахну́ло от сковородки.
– Ну вот, придвигайтесь все к столу, будем завтракать, – пригласила мать, переворачивая пышку на сковороде.
Упрашивать мальчишек не надо было – мигом скатились с нар, уселись вокруг стола.
Баба Нюша попросила:
– Ты уж, девка, сделай милость, сюда мне подай. Не обессудь. Заледенела я – никак не отойду. И где, удивительно, муку́ ты сберегла? Пирогом вот хочешь побаловать…
– Какой там пирог, какая мука́! – отмахнулась мать. – О́труби на четверть, на три – картошка мерзлая, толченая. Ребята вон вчера на огороде собирали, подтаяло где…
Зоя подошла к столу медленно, не желая словно бы, села рядом с братьями. Коса вокруг головы венцом уложена, а мальчишки – по плечо Зое. В повадках ее, в поведении так заметно обозначался переход от девчоночьей угловатости к близкой взрослости, к плавности и неторопливости в движениях, что каждый день прибавлялось у матери тревог.
«Скоро заневестится, – переживала она. – Некстати… Лучше б уж дурнушкой росла, лучше б уж совсем неприметной, чтоб в глаза не бросаться…»
Так нет, наперекор войне, материнским тревогам вопреки, из невзрачного совсем недавно, диковатого существа с мальчишечьими повадками становилась дочь красавицей. «Гляди-ка, – заметил вчера отец. – Зойка тебя повторяет. Точь-в-точь такая, как ты в девках была… Будет ребятам присуха». – «Чему радуешься? – возразила мать. – Не те