Таким образом, предстояло написать произведение, которое должно было охватить три формы бытия — мужчин, женщин и вещи, то есть людей и материальное воплощение их мышления, — словом, изобразить человека и жизнь.
Кто не замечал, читая сухой и досадный перечень фактов, именуемый историей, что во все времена — будь то в Египте, Персии, Греции, Риме — писатели забывали изображать нам историю нравов? Отрывок Петрония[11]о частной жизни римлян скорее возбуждает, чем удовлетворяет нашу любознательность. Заметив этот огромный пробел в истории, аббат Бартелеми[12]посвятил свою жизнь восстановлению картины древнегреческих нравов в своем «Анахарсисе».
Но как сделать интересной драму с тремя-четырьмя тысячами действующих лиц, которую являет любое Общество. Как одновременно понравиться поэту, философу и массам, которые требуют поэзии и философии в захватывающих образах? Если я и понимал значительность и поэзию этой истории человеческого сердца, то не представлял себе способов воспроизвести ее: ведь вплоть до нашего времени самые знаменитые рассказчики употребляли свое дарование на создание одного или двух типических лиц, на изображение какой-нибудь одной стороны жизни. Именно с такими мыслями читал я произведения Вальтера Скотта. Вальтер Скотт, этот современный трувер[13], придал гигантский размах тому жанру повествования, которое несправедливо считается второстепенным. В самом деле, разве не труднее вступать в соперничество с живыми эпохами, создавая Дафниса и Хлою, Роланда, Амадиса, Панурга, Дон-Кихота, Манон Леско, Клариссу, Ловласа, Робинзона Крузо, Жиль Блаза, Оссиана, Юлию д'Этанж, дядюшку Тоби, Вертера, Ренэ, Коринну, Адольфа, Поля и Виржинию, Дженни Динс, Клеверхауза, Айвенго, Манфреда, Миньону, чем правильно располагать факты, почти одинаковые у всех народов, истолковывать устаревшие законы, выдумывать теории, вводящие народы в заблуждение, или, подобно некоторым метафизикам, объяснить то, что есть? Существование такого рода персонажей почти всегда становится более длительным, более несомненным, чем существование поколений, среди которых они рождены; однако живут они только в том случае, если являются полным отображением своего времени. Они зачаты в утробе определенного века, но под их оболочкой бьется всечеловеческое сердце и часто таится целая философия. Вальтер Скотт возвысил роман до степени философии истории, возвысил тот род литературы, который из века в век украшает алмазами бессмертия поэтическую корону тех стран, где процветает искусство слова. Он внес в него дух прошлого, соединил в нем драму, диалог, портрет, пейзаж, описание; он включил туда и невероятное, и истинное, эти элементы эпоса, и подкрепил поэзию непринужденностью самых простых разговоров. Но он не столько придумал определенную систему, сколько нашел собственную манеру в пылу работы или благодаря логике этой работы; он не задумывался над тем, чтобы связать свои повести одну с другой и таким образом создать целую историю, каждая глава которой была бы романом, а каждый роман — эпохой. Заметив этот недостаток связи, что, впрочем, не умаляет значения Шотландца, я в то же время ясно представил себе и план, удобный для выполнения моей работы, и самую возможность его осуществления. Хотя я и был, так сказать, ослеплен изумительной плодовитостью Вальтера Скотта, всегда похожего на самого себя и всегда своеобразного, не отчаивался, потому что объяснял особенности его дарования бесконечным разнообразием человеческой природы.
Случай — величайший романист мира; чтобы быть плодовитым, нужно его изучать. Самим историком должно было оказаться французское Общество, мне оставалось только быть его секретарем. Составляя опись пороков и добродетелей, собирая наиболее яркие случаи проявления страстей, изображая характеры, выбирая главнейшие события из жизни Общества, создавая типы путем соединения отдельных черт многочисленных однородных характеров, быть может, мне удалось бы написать историю, забытую столькими историками, — историю нравов. Запасшись основательным терпением и мужеством, я, быть может, доведу до конца книгу о Франции XIX века, книгу, на отсутствие которой мы все сетуем и какой, к сожалению, не оставили нам о своей цивилизации ни Рим, ни Афины, ни Тир, ни Мемфис, ни Персия, ни Индия. Отважный и терпеливый Монтейль[14], следуя примеру аббата Бартелеми, пытался создать такую книгу о средних веках, но в форме малопривлекательной.
Подобный труд был бы еще ничем. Придерживаясь такого тщательного воспроизведения, писатель мог бы стать более или менее точным, более или менее удачливым, терпеливым или смелым изобразителем человеческих типов, повествователем интимных житейских драм, археологом общественного быта, счетчиком профессий, летописцем добра и зла, но чтобы заслужить похвалы, которых должен добиваться всякий художник, мне нужно было изучить основы или одну общую основу этих социальных явлений, уловить скрытый смысл огромного скопища типов, страстей и событий. Словом, начав искать, — я не говорю: найдя, — эту основу, этот социальный двигатель, мне следовало поразмыслить о принципах естества и обнаружить, в чем человеческие Общества отдаляются или приближаются к вечному закону, к истине, к красоте. Несмотря на широту предпосылок, которые могли бы сами по себе составить целое произведение, труд этот, чтобы быть законченным, нуждался в заключении. Изображенное так Общество должно заключать в себе смысл своего развития.
Суть писателя, то, что его делает писателем и, не побюсь этого сказать, делает равным государственному деятелю, а быть может, и выше его, — это определенное мнение о человеческих делах, полная преданность принципам. Макиавелли[15], Гоббс[16], Боссюэ[17], Лейбниц, Кант, Монтескье[18]дали знание, которое государственные деятели осуществляют на практике. «Писатель должен иметь твердые мнения в вопросах морали и политики, он должен считать себя учителем людей, ибо люди не нуждаются в наставниках, чтобы сомневаться», — сказал Бональд[19]. Я рано воспринял как правило эти великие слова, которые одинаково являются законом и для писателя-монархиста, и для писателя-демократа. Поэтому если вздумают упрекать меня в противоречиях, то окажется, что недобросовестно истолковали какую-либо мою насмешку или некстати направили против меня слова кого-либо из моих героев, что является обычным приемом клеветников. Что же касается внутреннего смысла, души этого произведения, то вот на каких принципах оно основывается.