— Ты веселился! — воскликнул отец, приметив сына.
В ту же минуту легкий и чистый голос певицы, которая пела на радость гостям, поддержанный аккордами ее виолы, возобладал над воем урагана и донесся до комнаты умирающего… Дон Хуану хотелось бы заглушить этот чудовищный ответ на вопрос отца.
Бартоломео сказал:
— Я не сержусь на тебя, дитя мое.
От этих нежных слов не по себе стало Дон Хуану, который не мог простить отцу его разящей, как кинжал, доброты.
— О, как совестно мне, отец! — сказал он лицемерно.
— Бедняжка Хуанино, — глухо продолжал умирающий, — я всегда был с тобою так мягок, что тебе незачем желать моей смерти!
— О! — воскликнул Дон Хуан. — Я отдал бы часть своей собственной жизни, только бы вам вернуть жизнь!
«Что мне стоит это сказать! — подумал расточитель. — Ведь это все равно, что дарить любовнице целый мир!»
Едва он так подумал, залаял старый пудель. От его умного лая задрожал Дон Хуан — казалось, пес проник в его мысли.
— Я знал, сын мой, что могу рассчитывать на тебя! — воскликнул умирающий. — Я не умру. Да, ты будешь доволен. Я останусь жить, но это не будет стоить ни одного дня твоей жизни.
«Он бредит», — решил Дон Хуан.
Потом добавил вслух:
— Да, мой обожаемый отец, вы проживете еще столько, сколько проживу я, ибо ваш образ непрестанно будет пребывать в моем сердце.
— Не о такой жизни идет речь, — сказал старый вельможа, собираясь с силами, чтобы приподняться на ложе, ибо в нем возникло вдруг подозрение одно из тех, что рождаются лишь в миг смерти. — Выслушай меня, мой сын, продолжал он голосом, ослабевшим от последнего усилия, — я отказался бы от жизни так же неохотно, как ты — от любовниц, вин, коней, соколов, собак и золота…
«Разумеется», — подумал сын, становясь на колени у постели и целуя мертвенно-бледную руку Бартоломео.
— Но, отец мой, дорогой отец, — продолжал он вслух, — нужно покориться воле божьей.
— Бог — это я! — пробормотал в ответ старик.
— Не богохульствуйте! — воскликнул юноша, видя, какое грозное выражение появилось на лице старика. — Остерегайтесь, вы удостоились последнего миропомазания, и я не мог бы утешиться, если бы вы умерли без покаяния.
— Выслушай же меня! — воскликнул умирающий со скрежетом зубовным.
Дон Хуан умолк. Воцарилось ужасное молчание. Сквозь глухой свист ветра еще доносились аккорды виолы и прелестный голос, слабые, как утренняя заря. Умирающий улыбнулся.
— Спасибо тебе, что ты пригласил певиц, что ты привел музыкантов! Праздник, юные и прекрасные женщины, черные волосы и белая кожа! Все наслаждения жизни. Вели им остаться, я оживу…
«Бред все усиливается», — подумал Дон Хуан.
— Я знаю средство воскреснуть. Поищи в ящике стола, открой его, нажав пружинку, прикрытую грифом.
— Открыл, отец.
— Возьми флакон из горного хрусталя.
— Он в моих руках.
— Двадцать лет я потратил на… — В эту минуту старик почувствовал приближение конца и собрал все силы, чтобы произнести: — Как только я испущу последний вздох, тотчас же ты натрешь меня всего этой жидкостью, и я воскресну.
— Здесь ее не очень много, — ответил юноша.
Хотя Бартоломео уже не мог говорить, он сохранил способность слышать и видеть; в ответ на слова сына голова старика с ужасной быстротой повернулась к Дои Хуану, и шея застыла в этом повороте, как у мраморной статуи, которая, по мысли скульптора, обречена смотреть в сторону; широко открытые глаза приобрели жуткую неподвижность. Он умер, умер, потеряв свою единственную, последнюю иллюзию. Ища убежище в сердце сына, он обрел могилу глубже той, которую выкапывают для покойников. И вот ужас разметал его волосы, а глаза, казалось, говорили. То был отец, в ярости взывавший из гробницы, чтобы потребовать у бога отмщения!
— Эге! Да он кончился! — воскликнул Дон Хуан.
Спеша поднести к свету лампы таинственный хрустальный сосуд, подобно пьянице, который смотрит на свет бутылку в конце трапезы, он и не заметил, как потускнели глаза отца. Раскрыв пасть, пес поглядывал то на мертвого хозяина, то на эликсир, и точно так же сын смотрел поочередно на отца и на флакон. От лампы лился мерцающий свет. Все вокруг молчало, виола умолкла. Бельвидеро вздрогнул, ему показалось, что отец шевельнулся. Испуганный застывшим выражением глаз-обвинителей, он закрыл отцу веки; так закрывают ставни, если они стучат на ветру в осеннюю ночь. Дон Хуан стоял прямо, неподвижно, погруженный в целый мир мыслей. Резкий звук, подобный скрипу ржавой пружины, внезапно нарушил тишину. Захваченный врасплох, Дон Хуан едва не выронил флакон. Вдруг его с ног до головы обдало потом, который был холоднее, чем сталь кинжала. Раскрашенный деревянный петух поднялся над часами и трижды пропел. То был искусный механизм, будивший ученых, когда полагалось им садиться за занятия. Уже порозовели стекла от зари. Десять часов провел Дон Хуан в размышлениях. Старинные часы вернее, чем он, исполняли свой долг по отношению к Бартоломео. Их механизм состоял из деревяшек, блоков, веревок и колесиков, а в Дон Хуане был механизм, именуемый «человеческое сердце». Чтобы не рисковать потерею таинственной жидкости, скептик Дон Хуан вновь спрятал ее в ящик готического столика. В эту торжественную минуту до него донесся из галереи глухой шум, неявственные голоса, подавленный смех, легкие шаги, шуршанье шелка — словом, слышно было, что приближается веселая компания. Дверь открылась, вошли князь, друзья Дон Хуана, семь блудниц и певицы, образуя беспорядочную группу, как танцоры на балу, врасплох захваченные утренними лучами, когда солнце борется с бледными огоньками свечей. Они все явились, чтобы, как это полагается, выразить наследнику свое соболезнование.
— Ого! Бедняжка Дон Хуан, должно быть, принимает эту смерть всерьез? — сказал князь на ухо Брамбилле.
— Но ведь его отец был в самом деле очень добр, — ответила она.
Между тем от ночных дум на лице Дон Хуана появилось такое странное выражение, что вся компания умолкла. Мужчины стояли неподвижно, а женщины, хотя их губы иссохли от вина, а щеки, как мрамор, покрылись розовыми пятнами от поцелуев, преклонили колена и принялись молиться. Дон Хуан невольно содрогнулся при виде того, как роскошь, радость, улыбки, песни, юность, красота, власть — все, олицетворяющее жизнь, пало ниц перед смертью. Но в восхитительной Италии беспутство и религия сочетались друг с другом так легко, что религия становилась беспутством и беспутство — религией! Князь сочувственно пожал руку Дон Хуану; потом на всех лицах мелькнула одна и та же полупечальная, полуравнодушная гримаса, и фантасмагорическое видение исчезло, зала опустела. То был образ самой жизни. Сходя по лестнице, князь сказал Ривабарелле:
— Странно! Кто подумал бы, что Дон Хуан мог похваляться безбожием? Он любит отца.
— Обратили вы внимание на черного пса? — спросила Брамбилла.