В ту же секунду над площадью грянуло «ура», достойное целого полка улан, и раздался грохот, похожий на шум горного потока: калитка между двух акаций распахнулась или, вернее сказать, рухнула, и ватага детей высыпала на площадь, где почти сразу разделилась на пять-шесть веселых и шумных стаек: одни начали пускать волчок, другие – прыгать по начерченным белым мелом клеткам, третьи – играть в мяч, который они старались забросить в вырытые на ровном расстоянии одна от другой ямки.
В то же самое время, когда школяры-озорники, которых те редкие соседи, чьи окна выходили на площадь, именовали скверными мальчишками и которые были, как правило, одеты в продранные на коленях штаны и продранные на локтях куртки, застряли на площади, другие школяры, которых звали примерными учениками и которые, по словам окрестных кумушек, составляли радость и гордость родителей, отделились от толпы и медленным шагом, нехотя, разошлись по домам, где их ждал хлеб с маслом или вареньем, призванный заменить игры, от участия в которых они добровольно отказались. Примерные ученики были, как правило, одеты в добротные куртки и почти безукоризненные штаны, что вкупе с их пресловутым благоразумием делало их предметом насмешек и даже ненависти в глазах их хуже одетых и менее послушных товарищей.
Помимо этих двух разрядов школяров, – назовем их озорниками и пай-мальчиками, – существовал еще и третий разряд, в который входили лентяи: они никогда не покидали школу вместе с товарищами ни для того, чтобы поиграть на площади, ни для того, чтобы побывать в родительском доме, ибо этих незадачливых школяров вечно оставляли в классе после уроков, иначе говоря, когда их товарищи, закончив переводы с латыни и на латынь, отправлялись прыгать во дворе или поедать хлеб с вареньем, они, прилипнув к партам, всю перемену корпели над теми переводами, которые не успели закончить во время урока, – если, конечно, не были уличены в более серьезных проступках, за которые им причиталась порка.
Поэтому, если бы мы проделали в обратном направлении тот путь, каким шли школяры, только что выпущенные на свободу, то, пройдя по дорожке, которая предусмотрительно огибала фруктовый сад и выходила в широкий двор, предназначенный для малых перемен, мы бы услышали громкий, четко чеканящий слова голос, доносившийся с верхней площадки лестницы, и увидели бы спускающегося по этой лестнице школяра, движениями своими напоминавшего либо осла, который стремится сбросить седока, либо мальчишку, которого только что пребольно наказали; беспристрастность историка не позволяет нам скрыть, что он принадлежал к третьему разряду.
– Ах, безбожник! Ах, нехристь! – упрекал голос. – Ах, змееныш! Убирайся, уходи прочь, vade, vade! Вспомни: я терпел тебя целых три года, но ты – из тех негодников, которые вывели бы из терпения самого Господа Бога. Кончено! С меня довольно! Забирай своих белок, лягушек, ящериц, забирай шелковичных червей и майских жуков и ступай к своей тетке, ступай к дядьке, если он у тебя есть, убирайся к дьяволу, иди куда хочешь – лишь бы я тебя больше никогда не видел! Vade, vade!
– Ох, милый господин Фортье, простите меня, – отвечал с нижней ступеньки лестницы другой, умоляющий голос, – стоит ли так гневаться из-за одного несчастного варваризма и нескольких, как вы их называете, солецизмов.
– Три варваризма и семь солецизмов в сочинении из 25 строк! – возмущался гневный голос.
– Сегодня я и вправду наделал ошибок, господин аббат: по четвергам мне не везет; но если завтра я вдруг напишу перевод как следует, может, вы простите мне сегодняшнюю неудачу, господин аббат?
– Три года подряд каждый четверг ты твердишь мне одно и то же, бездельник! А экзамен назначен на первое ноября, и мне, который, поддавшись на уговоры твоей тетки Анжелики, имел глупость определить тебя кандидатом на стипендию в суассонской семинарии, придется снести этот позор: моего ученика выгонят с экзамена и я повсюду буду слышать: «Анж Питу – осел, Angelus Pitovius asinus est».
Дабы внушить благосклонному читателю сочувствие к Анжу Питу, чье имя только что так живописно латинизировал аббат Фортье, поспешим сказать, что он и есть герой нашей истории и в полной мере заслуживает этого сочувствия – О добрейший господин Фортье! О мой дорогой учитель! – в отчаянии молил ученик.
– Я – твой учитель! – вскричал аббат, глубоко оскорбленный этими словами. – Слава Создателю, я тебе не учитель, а ты мне не ученик; я от тебя отрекаюсь, я тебя не знаю, я много бы отдал за то, чтобы никогда тебя не видеть, я запрещаю тебе упоминать мое имя и даже здороваться со мной. Retro, несчастный, retro.
– Господин аббат, – настаивал несчастный Питу, который, казалось, был чрезвычайно заинтересован в том, чтобы примириться с наставником, – господин аббат, умоляю вас, не лишайте меня своей благосклонности из-за какого-то жалкого перевода.
– Ах вот как! – завопил аббат, выведенный из себя этой последней просьбой, и спустился вниз на четыре ступеньки, причем Анж Питу в то же самое время спустился ровно на столько же ступенек и оказался во дворе. – Ах вот как! Ты не можешь перевести ни одной фразы, но зато пускаешься в рассуждения, ты не умеешь отличить именительный падеж от родительного, но зато умеешь вывести меня из терпения!
– Господин аббат, вы были так добры ко мне, – отвечал любитель варваризмов, – вам стоит только замолвить за меня словечко монсеньеру епископу, который будет нас экзаменовать.
– Мне, несчастный! Мне – поступать против совести?!
– Но ведь вы сотворите доброе дело, господин аббат, и Господь вас простит.
– Ни за что! Ни за что!
– А потом, кто знает? Вдруг экзаменаторы обойдутся со мной так же снисходительно, как с моим молочным братом Себастьеном Жильбером, который в прошлом году получил стипендию в Париже. А уж он-то, слава Создателю, грешил варваризмами куда больше моего, хотя ему было всего тринадцать лет, а мне уже семнадцать.
– Ну и ну! вот уж глупость так глупость! – сказал аббат, спускаясь с лестницы и, в свою очередь, появляясь во дворе с плеткой в руке, вследствие чего Питу почел за лучшее по-прежнему держаться от него подальше. – Да, я сказал: глупость! – повторил аббат, скрестив руки на груди и с негодованием глядя на своего ученика. – И это результат моих уроков диалектики! Глупейший из глупцов! Вот, значит, как хорошо ты усвоил аксиому: Noti minora loqui majora volens1. Да ведь именно оттого, что Жильбер моложе тебя, с ним, четырнадцатилетним мальчиком, обошлись снисходительнее, чем обойдутся с тобой, восемнадцатилетним балбесом!
– От этого, а еще оттого, что он – сын господина Оноре Жильбера, имеющего восемнадцать тысяч ливров дохода только со своих земель на равнине Писле, – жалобно добавил логик.
Аббат Фортье пристально взглянул на Питу, вытянув губы трубочкой и нахмурив брови.
– Не так уж глупо, – проворчал он после минутной паузы. – Впрочем, это только видимость логики, но не ее суть. Speciem, non autem corpus.
– О если бы я был сыном человека, имеющего десять тысяч ливров дохода! – повторил Анж Питу, заметивший, что его ответ произвел на преподавателя некоторое впечатление.