Только у Любы свой характер. Наладила подружку к Сане-гармонисту.
В тот же вечер, как стемнело, подъехал он огородами на тарантасе:
– Люба, я здесь, – шепчет, а та ревёт в голос:
– Саня, меня сосватали!
– Так я за тобой приехал.
Люба в чём была, в том и прыгнула к милому в ручки. Узелок с маминой иконкой-то был наготове.
Два дня бушевал отец – младшая дочь его ослушалась, опозорила. Как теперь людям в глаза смотреть?! На третий день братья и дядья поехали за строптивицей. Подкатили с улицы:
– Любка, выходи!
Люба увидела – пьяные, дурные – задрожала.
– Саня, не ходи, убьют тебя!
– Нельзя, они родня теперь.
Вышел за ворота, только топор прихватил, вроде дрова колол. Да что топор! У тех, видать, обрезы – руки под сеном держат.
– Где сестра?!
– Жена-то? В доме.
– Какая она тебе жена!
– Мы расписаны, и справка есть.
Переглянулись дядьки – сразу его положить? А если правду говорит, кому она вдовая нужна будет?
– Неси справку!
– Чего на дворе толковать, пожалуйте в горницу.
Нехотя зашли, сели… А Люба уже на стол собрала, когда только успела? И справка из сельсовета с синей печатью в наличии. Всё по закону.
– Э-э-х, наливай, Санёк, твоя взяла!
Словом, до вечера тут погуляли, а через неделю в бабушкином селе играли свадьбу по-широкому – всё ж приготовлено было. А уж как пели казачки – да всё про любовь!
Отец смирился, но дочь не простил. В родном доме молодым места не нашлось. Уехали на станцию, у железной дороги соорудили землянку, там и родила Люба троих детишек. Саня на железной дороге работал, а когда посылали на курсы – учился. Перед войной накатали на него донос – дескать, шпалы ворует, и быстро упрятали в лагеря. Вот когда Люба лиха хлебнула – кроме детей у неё на руках была ещё и старенькая мама…
Есть Бог или нет, но лишь грянула война, вернулся дед с соляных рудников! Тощий, нога перебита, а глаза – голубые. На железнодорожников тогда амнистия вышла, и всех, кто не за политику сидел, отпустили, да ещё бронь от армии дали. Пятерых дедовых братьев на той войне положило, он один остался. Выучился в начальники станции, выходил к поездам в белом кителе под горлышко и красной фуражке, показывал зелёный кружок машинистам – ехать можно! Машинисты с ним здоровались: «Привет, Порфирьевич! Как дела?».
После войны рядом с землянкой поставил дом, где Люба проворно и с детьми, и с внуками управлялась, и корову держала, и овец, и птицу, и сад-огород. За всю жизнь только грамоты не одолела, время по литерным поездам узнавала.
Гармошку свою дед не забыл, важно играл внукам, улыбаясь глазами. Но, правду сказать, шпалы он всё-таки приворовывал – только это другая песня.
Карменсита
Макс сидел на полу и всхлипами набирал в лёгкие побольше воздуха. Он, наконец, догадался, что его обманули, и никакой мамы в касе («casa» – дом по-испански) нет. Нижняя губа предательски задрожала, глаза наполнились влагой. Через мгновение вечернюю тишину расколол рёв:
– А где мой мама-а-а-а?!!!
– На Лысой Горе твоя мама!
Вовка схватил сына в охапку и вытащил его на улицу. На свежем воздухе звук не так бил по нервам. «Свежий» воздух был далеко не свеж, напротив, липко-влажен и ещё очень горяч, потому что, солнце только недавно упало в океан. Русская деревня в пригороде Гаваны растворилась в тропической ночи полной звёзд и звуков. В тростнике вдоль ручья солировали цикады. Отец и сын побрели на звук.
– Слышишь, как кузнечики играют?
Это была хитрость – чтобы расслышать стрекотание надо было, как минимум, перестать орать. Макс на мгновение снизил обороты, но горечь обиды вновь захлестнула его маленькое тельце. Звук пошёл по нарастающей.
– А где мо-о-O-Й..
Вовка вздохнул, взвалил мелкого кульком на плечо и, ускоряя шаг, пошёл – почти побежал – на Лысую Гору, откуда текла тягучая гитарная «драдануда» и где в неверном свете мелькали многослойные ситцы юбок.
– Посмотри, – протянул он руку к уже различимому на пригорке «шабашу», – смотри, твоя мать!
Ребёнок приподнял голову, чтоб глотнуть воздуха для нового звукового захода, но, успев разглядеть сквозь слёзы, что его драгоценная мама в красных «трениках» жива, и при этом падает ниц и трясётся вместе с другими тётями, тут же уронил голову на отцово плечо и счастливо заснул.
Официально всё это считалось самодеятельностью. В деревне объявилась пара, которая взбудоражила жён наших специалистов. «Отоварка» продовольственных карточек, готовка скудной еды, стирка-глажка, воспитание детей, непрерывная жара, а главное – невозможность вырваться из обнесённого проволокой мирка – всё это приводило молодых и здоровых русских женщин в состояние непрерывного тихого бешенства. Казалось, поднеси спичку…
И вспыхивало, ох, как вспыхивало! Женщины лупили детей и дрались с мужьями, бились между собой на общей кухне, бросались в лихие романы с командированными, по договорённости менялись мужьями, убегали автостопом в Гавану, откуда их заблудившихся ночью привозили на мотоциклах статные дорожные полицейские. Мужчинам было легче – у них была работа, а в центре деревни пивнушка – «сербеска». Там хоть залейся: «Уно пессо – дос сербесо» («Один пессо – два пива»)! Женщины втягивались и на равных пили местное сильно проглицериненное – чтоб не кисло по жаре – пиво.
А тут новая пара взялась создать танцевальную труппу! При правильной организации предприятие сулило немалые дивиденды. Например, гастроли по совзагранучреждениям и трудовым коллективам, коих на Кубе тогда было немало. Это какая-никакая, но свобода передвижения. Да и потом – сцена! Овации, цветы, шампанское! Поклонники, наконец!
Женское население забурлило. Вскоре, однако, стало понятно, что попасть в труппу непросто. Отбор проводился без кастинга и участия общественности. Иногда на вечеринке импозантный брюнет-хореограф шёпотом на ухо или в танце делал заманчивое предложение попробовать себя в кордебалете. Иногда и его жена, чернявая и бойкая, с вечной сигареткой, зайдя, например, за солью, могла спросить в лоб:
– А ты чё не танцуешь?
– Так, не зовут.
– Ну, приходи.
За пару месяцев набралась труппа. Взяли и несколько мужичков на подтанцовку. Начались изнурительные ежедневные репетиции. По вечерам, накормив мужей и уложив детей, танцорки и в жару, и в дождь мчались на крытую веранду на пригорке у школы, метко прозванную в народе «Лысой Горой». Зрелище при жидком свете свечей и карманных фонариков, под завывания кассетника сильно напоминало ведьминские пляски – прости, Господи!
Общественность напряглась. Брошенные мужья с плачущими детьми бродили ночами по деревне. То одна, то другая танцорка время от времени прилюдно