В бананово-лимонном Сингапу-уре, в бурю, Когда ревёт и плачет океа-а-н-н… И тонет в ослепительной лазу-ури Птиц да-альних к’ра-а-ван-н-н…
На это доброе и пьяное пение приплыла моя Оленька, курносая четырнадцатилетняя русалка в байковом халатике. Пожалела, повздыхала, а потом вдруг спросила:
— Пап, а ты знаешь, что такое матуликать?
— Откуда ж!
— Это значит — куликать носом, как пьяный. — Она хихикнула.
— Прямо про меня! Это ты в словаре, что ли, прочла?
— Уй, там такие слова интересные!
— Тогда найди мне слово «пьяндылка». Но имей в виду, что твой папа такой только по службе. А то уволят. Видишь, как я стараюсь, как выхожу из алкогольного опьянения?!
Я говорил и радовался первой своей мысли: я молодец! Ведь это я подарил дочке словарь Даля, и она отвлеклась от компьютера.
Уснул я рано. И, как в таких случаях привык, обессиленно дал Ирине уложить себя на диван в кабинете, провалившись в тёплый сон.
И проснулся посреди ночи пить чай — тоже как обычно. На кухне оставалось зажечь конфорку под чайником да залить потом кипяток в чашку с пакетиком чая внутри — Ирина приготовила. Я полюбовался на огонь и захотел раскурить трубку.
И вот именно тогда, когда я достал из буфета картонную коробку с трубкой, табаком и несколькими пачками разных сигарет, когда неожиданно решил всё же выкурить сигарету, когда вынул её из пачки, размял, ухватил небрежно губами, — я с неприязнью вспомнил о робкой фигуре Зенкова, о зелёной папке с кручёными тесёмками… и отложил сигарету. Пришла в голову простая мысль: ведь я ждал Зенкова, знал, что он придёт, и тем не менее случилось это неожиданно. Что-то там было ещё! Ведь я бы забыл, конечно, про папку Зенкова, если бы он передал её перед защитой Попова или перед банкетом. Открыл бы, посмотрел, что за статья, есть ли рисунки, фотографии, таблицы… Мне довольно беглого взгляда, чтобы ухватить основное. А Зенков принёс папку в неподходящий момент и сделал это нарочно. Поэтому того, что было в папке, я не увидел: не лезть же в неё во время банкета, да ещё тесёмки развязывать…
Какого чёрта?
Я решительно принёс из кабинета злополучную папку, чтобы пробежать глазами опус этого инженера.
— Шаромыга! Инженер! Кадры у него!.. — так я шёпотом бурчал на кухне.
Когда я раскрыл папку, то невольно вскрикнул: до того всё получилось нелепо и мерзко, до того дико, что зазвенело в ушах! Я застонал от безотчётного и какого-то пещерного страха. Кровь прихлынула к лицу, по щекам покатились слёзы. Это что?!
— Как же это… это… это же всё!
Стало страстно и безумно жаль себя! Минуту назад всё ещё шло по обычному распорядку: утренний подъём, чаепитие, любимые лица… После обеда заехать в лабораторию, потолкаться и опять домой.
Но сейчас… к лицу прилила кровь, и меня прошиб пот. Несколько капель упали на стол. Ведь получается, что это мне за что-то дано, так, что ли? За то, что я сделал, или за то, чего не сделал?
Чайник хрипло засвистел, я дёрнулся всем телом, вскочил, выключил конфорку. Постоял у плиты. Налил кипятку в чашку. Остатки хмеля улетучились, осталось ватное ощущение похмельной усталости. Руки дрожали. Я сполоснул лицо холодной водой из-под крана, вытер его полотенцем. Потом вытащил из папки стопку листов, схваченных в левом верхнем углу скрепкой. Она была тонкой, но страшно тяжёлой. Она дрожала у меня в руках, эта тяжёлая стопка отличной белой бумаги. На первом листе чётко пропечатался титул. Он был хорошей ксерокопией с очень плохой, серенькой копии со старого оригинала. Такие делали очень давно, на агрегатах, которые назывались, по-моему, РЭМ. Копии на них получались рыжего оттенка, и назывались рыжовками. Выполнялись они на рыхлой, плохо обрезанной бумаге. На копии виднелся неупорядоченный край, пятнышки, разводы… И на первой странице машинописью было напечатано вот что: