Серый мутный свет стекал по никелированным цилиндрам поручней в чьи-то озябшие руки. Яркие краски рекламных плакатов казались припорошенными пылью или просвечивающими сквозь грязную воду — какие-то часы, какие-то шубы, патентованное средство от импотенции, Дед Мороз в обнимку с бутылкой шипучки… Пассажиры сидели нахохленными чёрными птицами, прятали в шарфах и воротниках сонные, серые, обветренные лица. Поздний поезд летел сквозь пыльный механический ад, трясся, стонал, взвывал, погромыхивал…
Роман встряхивал головой. Его тоже обволакивала эта зябкая тошная дремота, муть усталого сознания, укачанного мерным стонущим грохотом, здешняя, типичная — только в поезде подземки, только зимой, только для тех, кто ездит здесь постоянно. Поддаваться случайному полусну не хотелось — потом будет резкий холод, головная боль и сухость во рту, мерзкое ощущение пыли и мёртвого металла, — но дремота вползала в мозг, туманила качающийся замкнутый мир, тормозила мысли…
На Техноложке, самом сером, самом пыльном, самом мрачном месте — на середине дороги — всегда вламывалась толпа, но сегодня толпе было поздно. В полупустой вагон вошёл один человек. Рассеянный взгляд Романа вдруг споткнулся об него, как-то сам по себе сфокусировался и приклеился намертво.
К белому лицу и к чёрной розе в руке.
А сознанию в первый момент было просто удивительно, как чьё-то лицо может быть таким белым в жёлтом искусственном свете. Белым — и точным. Впрочем…
Все линии, образующие фигуру позднего пассажира, казались не просто точными — единственно возможными. Его лицо, без возраста, то ли очень юное, то ли как-то по-эльфийски древнее — длинные яркие глаза, совсем чёрные на контрасте с гладкой белой кожей, губы — как у мраморной статуи — чуть темнее белого лица, едва обрисованные тенью — выражало раздражение, усталость и тревогу. Тёмные волосы атласно блестели, на них лежали качающиеся блики. Его высокая, худая, чрезвычайно грациозная фигура наводила на мысли о бронзовых статуэтках, о балете, о чём-то летающем, невесомом, — но почему-то хищном и опасном.
И длинный чёрный кожаный плащ, и непокрытая голова, и лёгкий белый шарф из шёлка или чего-то вроде шёлка — всё это было совершенно не по погоде, не к ночи, впору заледенеть живьём, но этот не мёрз и не задрёмывал от холода. Он был — как чёрно-белая изысканная миниатюра, вклеенная в безвкусный, пёстрый, мутный коллаж вагона. Чёрная роза на длинном шипастом стебле — бердслеевская, готическая роза в тонких фарфоровых пальцах — дивно дополняла общую картину.
Какие-то невидимые проволоки, какие-то нити пришили глаза Романа к белым пальцам и тёмному, почти чёрному стеблю цветка — на этом стебле было что-то белое, блестящее, будто соль засохла.
Владелец розы перебирал стебель, как сигарету, как авторучку — и это белое, поблёскивающее в тусклом мёртвом свете, распространялось по стеблю, расползалось… и тут Роман понял, что это. Иней.
Иней. Подумать только!
Он чуть не подскочил на месте. Он понял, что именно заставляет его пожирать незнакомца глазами. Ах ты, моя радость. Солнышко моё. Дьявольщина.
А парень с розой рассеянно осмотрелся вокруг и увидел лицо Романа. Взгляды скрестились шпагами — взбесило его напряжённое, очарованное внимание к его особе. На всей его фигуре тут же появилась надпись огненными буквами: «Чего тебе надо, ничтожество?!» Оскорбился. Отошёл от дверей, сел, отвернулся. Пусть всякие небритые, хмурые, усталые гопники и явные извращенцы знают своё место. Всё.
Не всё.
Роман всё-таки не мог не смотреть и смотрел искоса, незаметно, сам себе поражаясь. Приходя в полный ступор от собственных мыслей. В вагоне разговаривать невозможно, но когда мы выйдем, я попробую с тобой заговорить. Меня не обманешь. Мне не померещилось.
На «Московской» рядом с ним плюхнулась толстая матрона, укутанная, с красным лицом, с кошёлками — он вскочил, как ошпаренный. Тётка осквернила его прикосновением. Да ещё и осклабилась, и попыталась что-то пролепетать — его вид её тоже зацепил. Ага, тётка — это ещё хуже, чем я? Я, во всяком случае, пока не лезу к тебе с разговорами и чуть ли не с объятиями.
Вы опять подпираете вагонные двери спиной, мой бедный друг. Теперь подальше от меня и подальше от мадам. Однако, мадам-то совсем плоха: ишь, какая улыбочка бродит, и глазки масленые, и кошёлку поставила на пол, и повернулась к нему всем неслабым корпусом. Женщина в экстазе — плохо тебе, красавчик? Понимаю.
Они оба еле дождались конечной. Незнакомец с розой выскользнул из вагона стремительной тенью, слетел по лестнице в переход, Роман с трудом за ним поспевал. Из тоннельных закоулков тянуло космическим холодом, но даже поправить шарф было некогда. Дремоты как не бывало. Роман забыл об усталости, о голоде, забыл, как четверть часа назад хотел домой, в тепло — обо всём на свете забыл, кроме этого парня с его розой. Никогда раньше Роман не вёл себя до такой степени глупо, никогда не навязывался людям, даже женщинам — но логика дуэтом с интуицией подсказывали, что это особый случай. Может, единственный случай, первый и последний в жизни. Надо было. Необходимо. Шанс.
На открытом воздухе было настолько холодно, что стоял морозный туман.
Первый же вздох вспорол ноздри, резанул грудь острой болью — потом привыкнешь, потом. Желты фонари, черны небеса, снег в качающихся обманных тенях, зелёная звезда стоит над мутной луной в туманном перламутре мороза. Тот, с розой, впереди — и роза уже превратилась в жесть, в стекло, в пластик — мороз выпил из неё жизнь — стало ещё гармоничнее, ещё притягательнее. И этот его шаг, полуполёт, полубалет — ноги едва касаются земли, волосы и шарф реют в чёрной ледяной пустоте, как в невесомости, как в воде… Остановись, ну остановись, я не могу так — не по-человечески — я задохнусь — ну остановись же, дрянь такая, ангел мой…
Он услышал отчаянные мысли — или чёрт знает, что там себе подумал — резко остановился, резко обернулся. И Роман тормознул — вот он, белое лицо, холодное, как мир вокруг, ледяной прищур, злая складка между чётких бровей — ждёт.
— Да подожди же ты! Ну куда ты, чёрт…
— Ты меня достал!
— Я только хотел спросить… Ты — что ты такое? Что? А? Ты — то, что я думаю?
— Не твоё дело. Отвали. Ясно?
Низкий голос. Нежный, даже когда он в ярости. Низкий, тёмный — инфразвук, нижайшие частоты, сладкое рычание. Рассеивает, растапливает волю. Но — пустяки, ерунда.
Вот я дышу. Каждое слово — клуб морозного пара. Тёплое, человеческое, живое — а ты?
Отчего это, скажите на милость, не видно твоего дыхания на морозе? Даже когда ты говоришь, а?
— Ну кто ты? Ты не человек, я знаю. Я кое-что в этом понимаю, да и чувствую. Я…
— Отстань!
Верхняя губа вздёрнулась, зубы — белее снега, белее кожи — по бокам два длинных острия, как у крупной кошки, в широких глазах — красная туманная светящаяся пелена в глубине зрачков.
Есть. Вот оно. Вот. Показали зубки.