Глава 1
Приезжие шутили, что в такие места люди направляются умирать. Городок на краю света, на краю века: абсолютный конец прямой.
Люди здесь больные и усталые, стареющие, похожие на остатки кирпичной кладки, разрушенной ветрами. На юге города любимое место самоубийц: меловые утесы, притягивающие на свои вершины отчаявшихся, чтобы сбросить их отсюда в холодное серое море. Резко обрывающиеся железнодорожные рельсы, дороги, ведущие только сюда и никуда больше… Все это, мне кажется, заметно с первого взгляда – отсюда и шутка. Но есть и кое-что еще…
Отсыревшие под дождями стены магазинов с полустершимися вывесками; киоски, покрытые птичьим пометом и граффити. Серые пляжи, состоящие в равной доле из песка и осколков стекла, смятых пивных банок и целлофановых пакетов. Клубы с игровыми автоматами на набережной: ковровые дорожки, пропитанные пивом и блевотиной, мелкие монеты, дребезжащие на жестяных стойках, мужчины, покуривающие в мертвенно-бледном свете экранов, завороженные звоном проваливающихся в щель монет. Поля, поросшие жухлой травой, колючая проволока и кирпич. Верфи: огромные металлические склепы, возведенные механическими зверями, назойливая, повсюду преследующая вонь рыбного рынка. Полуразрушенные бомбоубежища, каменная русалка с лицом, стертым ветрами.
Тут я провела юность и стала казаться самой себе застывшей фигурой на написанной маслом картине; распад все еще продолжается, кромка берега отодвигается все дальше под напором моря. Когда-нибудь все это исчезнет, и от этого миру будет только лучше.
О первых пятнадцати годах жизни сказать мне почти нечего, детство прошло тихо и скучно, дни и годы, ничем не различаясь, наплывали один на другой. Мама не работала, сидела дома, учила меня читать, смотрела, как я расту, у папы была небольшая лавка, где, как мне казалось, продавалось все, что угодно. Я иногда пряталась в темных прохладных уголках, таская с исцарапанных пластмассовых подносов и из отсыревших картонных коробок светившиеся неоном шариковые ручки и блестящие точилки для карандашей. Настольные игры заменяли мне друзей. Книги я читала аккуратно – корешки в полном порядке, – бережно, словно на них начертаны древние руны, переворачивала страницы. Понимаю, звучит так, что мне было одиноко, но мне было хорошо.
Когда мне исполнилось восемь, мама объявила, что на Рождество нас ждет особый подарок, и провела ладонью по своему увеличившемуся животу. Подробности я узнала из энциклопедии. Представила себе, как растягиваются ее внутренности, ладошки впиваются в оболочку околоплодного пузыря, тот рвется, и наружу выползают крошечные пальчики. Это один из немногих рождественских дней, который я вспоминаю и сейчас, будучи взрослой.
Родилась девочка. Извивающийся, краснолицый, крикливый младенец с копной черных волос и холодными серыми глазами. Она была одержима, всю свою недолгую жизнь одержима, и вид у нее был такой, словно она знала больше, чем рассказывала, – маленькая хранительница тайн. Ей было семь, когда папа, везя нас на пляж, столкнулся с грузовиком. Он умер на месте, она продержалась четыре дня, хотя была почти не похожа на себя. Почти не похожа на живое существо: тело в синяках, весь череп в глубоких порезах.
Я же вылезла из машины с рукой в крови (не моей) и мокрым обломком кости (тоже не моей) в волосах. Стряхнула прилипшие осколки стекла и побрела прочь, чувствуя, будто очнулась после долгого страшного сна.
По-моему, это и был конец. Или начало, как посмотреть.
Их жизнь закончилась, а мамина остановилась. Даже несколько десятилетий спустя, когда я вернулась, чтобы прибраться в доме после ее смерти, там все оставалось так же, как в тот день. Выцветшие обои, вытершиеся от старости ковры. Те же книги на полках, те же видеокассеты, разбросанные в беспорядке перед телевизором, от которого по-прежнему исходил непрерывный низкий гул. Тот же небрежно завязанный галстук, свисающий с двери в спальню, те же смятые бумаги в мусорной корзине, те же последние слова, оборванные посредине предложения, на пожелтевшем листе бумаги.
«Быть может, мы могли бы предложить другой подход» – последняя папина мысль, запечатленная высохшими бурыми чернилами. Все будоражило память: везде были отпечатки папиных пальцев, повсюду по-прежнему звучал смех сестры, – это было как кожа, которую никак не сбросить.
Но я не испытывала никаких чувств. Уходя из больницы – ничего; бросая в могилу ком сырой земли, с мягким стуком опустившийся на лакированную крышку соснового гроба, – ничего. Мама рыдает, сидя на диване, запустив руки мне в волосы, прижимая к моим щекам влажные теплые ладони, цепляясь за мою жизнь, – все равно ничего.
Несколько недель спустя я проснулась на диване, – она сидела, уставившись на меня, словно видит призрака, закусив нижнюю губу.
«Мне показалось, что она… Мне показалось, что ты тоже умерла», – сказала она, заливаясь слезами и указывая на лицо на экране телевизора, похожее на мое за вычетом некоторых деталей. Пепельные волосы, но у нее блестящие, гладкие, а у меня жесткие и посекшиеся, как старая веревка; глаза, как могло показаться, почти черные, если бы не янтарное пятнышко в радужной оболочке левого; округлый рот с пухловатыми губами, придававшими мне какой-то клоунский вид. Мои губы были потрескавшимися, покрытыми белыми бороздками лечебной мази, от которой я никак не могла отказаться, а у нее нежно-розовые, гладкие, обнажающие при улыбке белоснежные, без единой щербинки, зубы. Глядя на подрагивающее на экране лицо, я думала, что это мой улучшенный образ – такой я хотела бы быть. Идеальный образ, созданный художником, который легкими мазками сгладил мои недостатки.
«Возобновился общественный интерес к исчезнувшей ровно месяц назад молодой девушке Эмили Фрост. Ее местонахождение неизвестно, и семья вновь выступила с призывом сообщить любую имеющуюся информацию, связанную с ее исчезновением».
Я смотрю на мелькающие на экране изображения, узнаю знакомые утесы и еще более знакомые обрывы. В наши дни никому не приходит в голову подсчитывать количество самоубийств. В последний раз Эмили видели именно там, на самой вершине.