Не знаю, какой бес в меня вселился, но я так устала от всего этого. Нет, я, конечно, стыжусь, вернее, стыд измотал меня, запятнал своей скользкой и липкой белковиной, а это чувство ведет в никуда.
— Я единственная Качадурян в штате Нью-Йорк, — с сарказмом пояснила я, выдергивая из ее руки свою карточку.
Кассирша бросила коробку с яйцами в пакет, где они потекли чуть сильнее.
И вот я дома... в том, что я считаю своим домом. Конечно, ты никогда здесь не бывал, так что позволь описать его.
Ты бы опешил. И не только потому, что я решила остаться в Гладстоне после того, как подняла столько шума своим переездом на окраину. Но я чувствовала, что должна остаться от Кевина на расстоянии, которое можно преодолеть на автомобиле. Кроме того, как бы сильно я ни жаждала анонимности, я не хочу, чтобы мои соседи забыли, кто я такая, а не каждый город предоставит подобную возможность. Это единственное место в мире, где всесторонне ощущаются последствия всех моих поступков, а сейчас мне гораздо важнее, чтобы меня понимали, а не любили.
После расчетов с адвокатами осталось достаточно средств на собственный домик, но я решила попробовать аренду. Более того, жизнь в игрушечной двухэтажной квартирке показалась вполне гармоничной. О, ты пришел бы в ужас; этот прессованный картон бросает вызов девизу твоего отца: «Материалы — все». Кажется, моя обитель вот-вот развалится, и именно этим впечатлением я дорожу.
Все здесь ненадежно. У крутой лестницы на второй этаж нет перил, и у меня кружится голова, когда я поднимаюсь в спальню после трех бокалов вина. Полы скрипят, а оконные рамы протекают, здесь все пронизано хрупкостью и неуверенностью, как будто в любой момент строение сложится, как карточный домик. Первый этаж освещают крошечные галогенные лампочки, подвешенные на ржавых одежных вешалках. Лампочки то вспыхивают, то гаснут, и этот дрожащий свет вносит свой вклад в ощущение шаткости моей новой жизни. Не отстает от них и единственная телефонная розетка: из нее выпадают внутренности, и моя зыбкая связь с внешним миром болтается на двух плохо соединенных проводках и часто вообще прерывается. Хотя управляющий обещал поставить нормальную кухонную плиту, я вполне довольствуюсь маленькой плиткой с перегоревшей лампочкой включения. Внутренняя ручка парадной двери часто остается в моей руке. Пока мне удается возвращать ее на место, но торчащий стержень поддразнивает намеком на мою мать: невозможностью покинуть дом.
Я также отдаю должное явной склонности моей обители сводить все ресурсы к минимуму. Отопление хилое: радиаторы дышат натужно и прерывисто, и, хотя сейчас начало ноября, я уже повернула регуляторы до предела. Принимая душ, я включаю только горячую воду без капли холодной, но этого тепла мне хватает лишь для того, чтобы не дрожать, а осознание отсутствия резервов омрачает мои омовения. Холодильник тоже включен на полную мощность, а молоко скисает уже через три дня.
Что касается декора, то назвать его так можно лишь в насмешку. Первый этаж покрашен в ярко-желтый, режущий глаза цвет. Из-под небрежных мазков просвечивает нижний слой белой краски, и кажется, будто стены исчирканы мелом. Моя спальня на втором этаже, выкрашенная в цвет морской волны, оставляет впечатление детской мазни. Видишь ли, Франклин, этот шаткий домик не ощущается вполне реальным. Как и я.
И все же я от души надеюсь, что ты не жалеешь меня: не этого я добиваюсь. При желании я могла бы найти более приличное жилье, однако в некотором смысле мне здесь нравится. Этот дом невозможно принимать всерьез, он игрушечный. Я живу в кукольном доме. Даже мебель здесь несоразмерная. Обеденный стол высотой мне по грудь, отчего я чувствую себя несовершеннолетней, а маленький прикроватный столик, на который я поставила ноутбук, наоборот, слишком низкий. Печатать за ним неудобно, но он вполне сгодился бы для того, чтобы угощать малышей ореховым печеньем и ананасовым соком.
Возможно, именно эта искаженная, подростковая атмосфера отчасти объясняет, почему я вчера не голосовала на президентских выборах. Я просто забыла. Все вокруг кажется мне таким далеким. Как будто страна вошла в мое царство сюрреализма вместо того, чтобы твердо разобраться с моими неурядицами. Голоса подсчитаны, однако, как в какой-нибудь истории Кафки, похоже, никто не знает победителя.
И вот я смотрю на дюжину яиц — на то, что от нее осталось. Я вылила остатки в миску и выловила кусочки скорлупы. Если бы ты был здесь, я взбила бы нам вкуснейшую фриттату с нарезанным кубиками картофелем, кинзой и чайной ложкой сахара, моим личным секретом. Но поскольку я одна, я просто вылью яйца в сковородку, взболтаю, мрачно поковыряюсь в омлете и все равно съем. Знаешь, в движениях Мэри я заметила некоторое едва намечающееся изящество.
Вначале еда вызывала во мне отвращение. Навещая маму в Расине, я зеленела от одного вида ее долмы, но мама все равно целыми днями бланшировала виноградные листья и аккуратно начиняла бараниной с рисом. Я напомнила ей, что долму можно заморозить. На Манхэттене, когда я, спеша к юридической конторе Харви, пробегала мимо закусочной на Пятьдесят седьмой улице, меня подташнивало от едкого запаха говяжьего жира. Однако тошнота прошла, и я по ней скучаю. Когда через четыре или пять месяцев я вновь испытала чувство голода — если честно, прожорливость, — аппетит показался мне неприличным. Поэтому я продолжала играть роль женщины, потерявшей интерес к еде.
Примерно через год я поняла, что актерство мое напрасно. Если бы я превратилась в скелет, никто и не заметил бы. А чего я ждала? Что ты обхватишь меня своими огромными ладонями, которыми следовало бы измерять рост лошадей, высоко поднимешь и с суровым упреком, от которого приходит в тайный восторг любая западная женщина, скажешь: «Ты слишком худая»?
Так что теперь я с каждой утренней чашкой кофе съедаю рогалик, подбирая облизанным пальцем все до последней крошки. Методичное шинкование капусты занимает часть моих долгих вечеров. Я даже несколько раз отказалась от приглашений поужинать где-нибудь в кафе. Обычно звонят друзья из-за границы, с которыми переписываешься по электронной почте, но не встречаешься годами. Я всегда могу определить, знают они или нет: наивные слишком жизнерадостны, тогда как посвященные начинают говорить неуверенно и почтительно, приглушенным елейным тоном. Естественно, у меня не возникает желание пересказывать всю историю, я не нуждаюсь в молчаливом сочувствии друзей, которые не знают, что сказать, и мне приходится лезть из кожи вон, чтобы вести беседу. Но на самом деле к отказу и объяснениям «как я занята» меня побуждает страх: я представляю, как мы закажем по салату, и нам подадут счет, а будет всего половина девятого или девять часов вечера, и я вернусь домой в свою крохотную квартирку, и мне не придется ничего шинковать.
Забавно, что после многих лет работы для путеводителя «На одном крыле» — каждый вечер новый ресторан, где официанты говорят по-испански или по-тайски, а в меню севиче или собачатина — я зациклилась на столь жесткой диете. Я с ужасом понимаю, что становлюсь похожей на свою мать, но не могу отказаться от этой строгой последовательности (квадратик сыра или шесть-семь оливок; куриная грудка, шинкованная капуста или омлет; горячие овощи; одно-единственное ванильное печенье-сандвич; вина ровно полбутылки), как будто я иду по бревну и, если оступлюсь, упаду. Мне пришлось отказаться от снежного горошка, потому что он не стоит трудов, затраченных на его приготовление.