Капитан давился от смеха.
— Привет! — мрачно сплюнул я, хотя видел его впервые.
— Прощай, Родина! Иду на таран, — трагическим шепотом произнес он.
Мы спрыгнули почти одновременно и, не обменявшись больше и словом, разошлись в разные стороны, я даже не обернулся.
Ночные встречи с Полиной затягивали, я не знал, что предпринять и как поступить; то, что для меня оказалось случайностью, ей же начинало казаться судьбой.
Все вышло гораздо проще, чем я ожидал, разрешилось с неожиданной быстротой и легкостью, даже незначительностью.
Спустя месяц после нашего сближения, выпив больше обычного, Полина своим неторопливым, но неожиданно уверенным голосом, сказала мне:
— Хоть и ходишь ты ко мне, Вася, а стыдишься меня и не любишь, водка нас повенчала. Ну, чего ты ко мне ходишь? Чего? Тебе дурную кровь согнать хочется, а мне свою жизнь устраивать надо. По-сурьезному! Все равно ты на мне не женишься. Так что ты решай, Вася. Если по-сурьезному, давай зарегистрируемся, а если нет — то больше не приходи! — И заплакала.
Грубо она сказала, не только некрасиво, но и оскорбительно для моего офицерского достоинства, и по ее голосу я понял, что это не минутная блажь, а продуманное решение.
Я, помнится, не расстроился, я понимал, что она недостойна меня и что мне действительно не следует больше сюда приходить, не испытывая не то что любви, а даже нежности и человеческой привязанности.
Не зная, что предпринять в эту минуту, я стоял посреди комнаты, топтался на месте, переступая с ноги на ногу как медведь, и нервно теребил пилотку. Не зная как поступить, опустив голову, не глядя ей в лицо, неуверенно, примиряюще пробормотал:
— Ну зачем так, Полина, зачем?
Она молчала, и я от неожиданности происшедшего, забыв про окно, впервые вышел через коридор.
Отчего я тотчас и даже с каким-то облегчением ушел от нее, даже не обняв на прощание? Может быть, от стыда... и оттого, что… она сняла с меня груз ответственности за принятие решения.
Вскоре Володька, я и Мишута в спешном порядке отправились на Дальний Восток. Перед отбытием я трусливо не зашел к Полине и не попрощался. Я думал, что навсегда избавился от своего личного позора, как я тогда определял мои с ней отношения.
…Чем я обогатил ее, что дал — не знаю, от нее же я узнал и мне запомнилось навсегда, что вши бывают от тоски, а клопы — от соседей…
3. Проклятые гормоны. Письмо в Германию
Там, на Чукотке, в долгие тягостные месяцы полярной зимы я многажды, как далекий сон, как сказку — да было ли все это?! — вспоминал те славные месяцы, то замечательное времечко, ту великолепную, сытую, обустроенную жизнь в далекой, чужеземной Германии; Володьку и Мишуту, Арнаутова и Астапыча, малышку Габи; ящики с компотами, свой двухкомнатный «люкс» с приспособлением телесного цвета, да чего скрывать… Полину Кузовлеву.
Там, на Чукотке, где на расстоянии ста километров не было ни одной женщины, кроме редких жен офицеров, мне стала постоянно сниться ее лохматая рыжая подмышка, и я мучительно пересиливал ночные спазмы, вспоминая пережитые минуты восторга, ее тело, толстые ляжки, и так хотелось отогреться на ее горячей пылающей груди. В землянке-норе, свернувшись в своем логове для сна клубочком как эмбрион, дрожа от лютого, вселенского холода и накатившей до зубовного скрежета тоски, я ощущал себя абсолютно одиноким во всем мире. Закрыв глаза, я пытался представить, что сказали бы о Полине и моих с ней отношениях близкие мне офицеры.
Старик Арнаутов, как всегда, смотрел бы в корень:
— Щенок впервые в жизни понюхал живую самку и вообразил, что это единственная и неповторимая женщина. Нам не до горячего, лишь бы ноги раскорячила. Понюхает еще десяток и поймет, что это — всего-навсего физиология. А женщина в жизни может быть только одна!
— Знаешь, Компот, это даже не телка, а корова, — брезгливо бы заметил Володька. — Рядовому или ефрейтору с голодухи такое еще простительно. Но ты-то офицер!
— Не надо, братцы, усложнять, — наверняка примиряюще сказал бы Кока-Профурсет, известный сердцеед. Ну и что, что с такой рожей ей бы сидеть под рогожей. С голодухи и такая сгодится: было бы нутро не овечье, а человечье. Что ему на ней, на параде ездить, что ли?
Володька меня любил и не стал бы на меня кричать, увидев Полину, а постарался бы обосновать все теоретически. Он наверняка сказал бы:
— Офицерскому корпусу суждена руководящая роль в культурной жизни общества. Представь свое будущее. Ты полковник Генерального штаба или даже генерал. Проводится посещение консерватории или, допустим, Большого театра. Или, может, это большой дипломатический прием. Все офицеры и генералы с настоящими женами, достойными, которых не стыдно показать и представить любому послу или даже маршалу. С женами, на которых штатские смотрят с завистью и пускают слюну. И вдруг появляешься ты с этой деревенской коровой, извини за дружескую прямоту, с этой Матреной со свинофермы.
— Она не Матрена, а Полина! — мысленно протестовал я.
— Пелагея! — вдруг свирепел в моем воображении Володька и, багровея, кричал: — Если быть точным, Пелагея! И не смей врать — ты офицер! Презираю! Не ее, а тебя! Потрудись сегодня же сделать выбор: или мы, твои товарищи, или она! Если хочешь знать, мужик скроен очень примитивно и однозначно: хочется или не хочется, а женщины делятся на два типа — которые сразу и которые не сразу. Ты же выдаешь третий вариант — непонятный ни для себя, ни для друзей. Погубят тебя женщины…
…Володька был неправ, вопреки его предсказаниям меня бросила на ржавые гвозди не женщина, а жизнь — бросила нелепо, бессмысленно и жестоко. За что?!. Я и сейчас, спустя десятилетия, не могу этого понять.
Там, на Чукотке, на расстоянии в пятнадцать тысяч километров образ Полины в моем сознании со временем значительно трансформировался.
Спустя полгода она стала казаться мне совсем иной и уже рисовалась несравненно более стройной, более интеллектуальной и образованной. Спустя же год после отъезда из Германии она уже представлялась мне просто грациозной, прекрасной, легкой, таинственной и… недоступной.
Да что, в конце концов?!. Даже медведей дрессируют и учат плясать! Неужели же я не смогу сделать из нее достойную офицерскую жену?..
В дикой феерической тоске, изнемогая длинными полярными ночами от гормональной пульсации, не находившей выхода, я решил написать ей в Германию.
Всю зиму и весну в ожидании начала навигации и первого парохода я писал и переписывал письмо, покаянное, молящее… Мол, так и так, был, увы, неправ, заблуждался, ошибался, в чем теперь жестоко раскаиваюсь, несомненно любил ее и люблю, и женюсь обязательно, и еще что-то скулил глупое, жалкое и просящее — что именно, сейчас уже не помню.
Содержалась в моем послании кроме лирики, эмоций и сугубо житейская практическая информация: что получаю я здесь, на Чукотке, северный обильный паек, примерно вдвое больший, чем в Германии, двойной должностной оклад, не считая денег за звание и надбавку за выслугу лет, что год службы здесь засчитывается за два, отчего уже к осени я должен получить звание «капитан»; сообщал я также Полине, что, если она приедет ко мне, то как жена офицера тоже будет получать бесплатно этот замечательный северный паек, а именно: хлеба из ржаной или обойной муки 900 гр., крупы разной — 140, мяса — 200, рыбы — 150, жиров — 50, сала — 40, яичного порошка — 11, сухого молока — 15, сахара — 50, соли — 30, рыбных консервов — 100, печенья — 40 граммов в сутки и так далее.