Виола вдыхала аромат лимонно-мятного чая, жмурясь от солнца, словно жаркой ладонью касающегося ее щеки. Мартин с удовольствием смотрел на нее. Кто это сказал? «И вот я снова подросток и снова философствую». Это было в каком-то спектакле у Джима. «Мартовские иды»![28] Точно! Вот и сегодня они, как подростки, готовы протестовать и философствовать. Такими они расстались. Такими же встретились и теперь. Она захватила с собой гитару. Казалось, ей сейчас не больше семнадцати — как поет Лора Марлинг, «если настала пора сражаться, я должна отбросить слабость». В черных джинсах, черной футболке и куртке цвета хаки она напоминала мальчишку.
Цепкий взгляд, которым Мартин обладал от природы и к которому тем более приучил его спорт, — необходимость подмечать мелочи в поведении соперников и в окружающей обстановке и мгновенно их анализировать, делал его отличным диагностом психологических состояний и обстоятельств. Он заметил, что с Виолой что-то происходит.
— Что это ты такая молчаливо-веселенькая?
— Да так.
Маффин покосился на нее и провел пальцами по струнам гитары, потом еще раз взглянул и, прижав струны, хмыкнул.
— Робею спросить. У тебя кто-то появился?
— Ради Бога! Хотя бы ты не будь так банален.
— Тут мне тебя не обогнать.
— То есть?
— Ты старательно превращаешься в одну из миллионов отчаявшихся женщин. Это банально.
— Я не миллионы.
— Само собой!
Возникла пауза.
— Знаешь, чего мне хочется? — вздохнула она.
— Да кто ж тебя знает?
— Чтобы меня отдохнули.
— Потрясающее!.. Как это называется? Из грамматики? Ну, когда «дом построен»?
— Страдательный залог.
— Вот, да. Чтобы тебя отдохнули? Это как?
— Чтобы мне показали места, где я не бывала. Чтобы интересовались, как у меня дела. Чтобы мне что-нибудь рассказывали. Долго, много, о себе, обо всем.
Он мягко и в то же время серьезно спросил, наклонившись вперед.
— А ты сможешь слушать?
— С удовольствием. Я так много говорю, что хочется побыть «на той стороне».
— А сможешь принадлежать?
— Принадлежать? Ты уверен, что выбрал правильное слово?
Он не ответил.
— Свобода и все, что мне нужно, Марти, существует не только в постели или по дороге к ней.
— Неужели? Кто бы мог подумать? Ты открываешь для меня мир.
— К счастью, да. Если я и хочу разделить свою жизнь с кем-то, то во всем, а не только… в спальне.
— И это мне говорит человек, вылупившийся из-под купола итальянского Возрождения? Или немецкой философии?
— Поэзии.
— Тем более. Даже я со своим недомедицинским образованием помню, что отношения людей дело не столь примитивное и прямолинейное. Очень непростое дело. Странно, что именно ты будто пытаешься мне это доказать. Но тебе не о чем беспокоиться. Только для того, чтобы дотащить тебя до, как ты говоришь, «спальни», кому-то понадобится пройти такой путь, что вы по дороге успеете разделить и радость, и впечатления, и еще полжизни.
Маффин не увидел на ее лице ни сопротивления, ни обиды, отчего, удивившись, он наклонился к ней и продолжил:
— Для этого нужно кое-что, чего у тебя нет. Вот знаешь, почему я остался с Энн?
— Догадываюсь.
— Нет. Это почему я ее захотел, ты «догадываешься». Но я говорю о другом. Мы долго флиртовали, играли, возбуждались, она водила меня за нос. Но потом отбросила все и просто дала понять, что я ей нужен. Очень нужен. Она отдалась… сердцем что ли… И я счастлив. А ты сможешь? Ты живешь, как одиночка, думаешь, как одиночка, ведешь себя, как отъявленная одиночка. Возможно, это красиво. Но и неоспоримо при этом. У тебя это на всех местах написано. А выдать свои желания ты никаким местом не хочешь. Ты сама по себе.
Она покачала головой.
— Лучше скажи, как тебе Джим? — спросил Мартин. — Знаешь, он молодец — возглавил движение за освобождение женщины Позднего Возрождения.
— Это ты о книге? А почему с иронией?
— Где я, а где ирония? За кого ты меня принимаешь, Ви? Как он тебе?
— Удивительный. Он удивительный.
Маффин приподнял брови.
— Скажи это еще раз… У-у-у! А я-то было надеялся сосватать вас. Выходит, зря суетился. Значит, он тебе понравился, — Маффин несколько секунд пристально вглядывался в нее и потом добавил с однозначностью твердого убеждения. — Он тебе понравился, как никто еще и никогда. Больше всех на свете.
— Не больше…
Маффин увидел ее улыбку — нерешительную, как у подростка, и расхохотался так громко, что напугал посетителей у бара.
— Ребята! Это ж здорово! Вот, ведь, действительно, слепым надо быть! Можно же было догадаться, когда вы здесь возились со своим интервью, — и как заговорщик прошептал, — это останется между нами.
Она встала.
— Пошли, нам пора.
— По коням!
Весь Лондон вышел на улицы. Виола и Мартин двигались в толпе под возгласы призывов и звуки своих гитар. Они пели «Обвал», «Держись за то, во что веришь», «Танец пыльной чаши[29]», «Отвори свою дверь»[30].
На спуске с моста Ватерлоо к ним присоединилась Энн. Вместе они добрались до Вестминстера.
Люди заполняли зал. Садились, но большей частью стояли, размахивая флагами своих организаций. То тут, то там разворачивались и вспыхивали баннеры с призывами сохранить различные ассоциации и объединения. На светло-серой перегородке над сценой висел экран с изображением логотипа мероприятия. Перед ним слева и справа размещались столы организаторов, а между ними белая, похожая на нарисованный прямыми линиями факел, трибуна. Два букета красных лилий украшали сцену у самого края.
Друзья заняли место, остановившись в центре зала в одном из проходов между креслами.
— Да-а, — выдохнул Маффин, оглядывая толпы людей, все еще наполняющих зал. — Не слабо! Джим!
Джим, одетый в джинсы, короткую толстовку с капюшоном и куртку на молнии из плотного хлопкового трикотажа, шел к ним энергично и быстро, лавируя между группами демонстрантов.
— Да вы — просто бродячие трубадуры!
— Положение обязывает, — сказал Маффин. — Ты будешь здесь или пойдешь к сцене?