Из «Принцессы Эстмерской».Он ушел бы из школы Деклана, не оглядываясь и даже не доев жаркого, если б не этот нежданный удар молнии – если бы не дочь лорда Десте. Тысячу тысяч раз он играл и пел былины и баллады о любви, но так ни разу и не испытал ее. Теперь же, чем дольше он оставался здесь, тем яснее осознавал: ведь это – все равно что петь об огне, ни разу не почувствовав его чуда, его тепла, его жжения, его абсолютной необходимости. Странствуя по миру, он сыпал этим словом свободно, будто мелкими приятными гостинцами, разбрасывался им направо и налево, словно луговыми цветами, которые не стоят ничего и будут забыты еще до того, как увянут. И уж тем более никогда прежде не восставал против своего полного невежества на сей счет.
Насчет его невежества склонен был разглагольствовать и Деклан, хотя в те минуты, когда Найрн удостаивал его вниманием, ему казалось, что старый бард сетует на что-то совершенно иное. Но чаще всего он просто пропускал сетования Деклана мимо ушей. Он делал все, о чем просили – таскал камни, тесал бревна для опор и стропил, делился с другими учениками песнями Приграничий, запоминал их песни, учился читать, не задумываясь ни о чем, кроме длинных пальцев и зеленых глаз красавицы на кухне. Зачем Деклану учить его грамоте? Этого он не мог понять никак. Память его была бездонна и безупречна. Если слова уже у него в голове, зачем утруждаться – учиться записывать их? Однако он делал, что велено, только ради возможности два или три раза в день оказаться рядом с Оделет, получить из ее рук миску, кружку, и унести память о выражении ее лица, о негромком и мелодичном (что бы она ни говорила) голосе с собой, чтоб вспоминать о ней весь остаток дня, полного бессмысленных хлопот.
Деклан сумел завладеть его вниманием лишь раз, велев никому не показывать то, что он пишет, и ни с кем об этом не говорить. Это требование показалось Найрну подозрительным – ведь записи на то и нужны, чтобы их видели и читали другие. Найрн размышлял над этим требованием так и сяк, но, с какой стороны ни взгляни, так и не сумел понять его смысла. Наконец он решил спросить об этом самого Деклана.
– Ты слишком, слишком стар, чтобы учиться читать и писать, – охотно ответил тот. – Но научиться нужно, посему учись быстрее, да не болтай. Не будешь болтать – не вызовешь и насмешек тех, кто тебе небезразличен. Я попросил освоить грамоту и нескольких других, – добавил он. – И они тоже будут держать это в секрете, как я велел.
Казалось, грамотой овладеть легче легкого. Несколько прямых, похожих на палочки чернильных штрихов, повернутых так-то и так-то, составляли слово, означавшее «рубашка», или «яйцо», или «глаз» – смотря по начертанию. Деклан объяснил, что у них есть и другие значения, но не сказал, какие. Сказал лишь, что в простейшем из значений и заключается сила слова.
Это Найрн понял прекрасно: странную кипучую сумятицу простейших, самых обычных слов он познавал каждый день.
Вот, например, «сердце». Чувствуя его ритм, Найрн и раньше мог смутно представить себе местоположение сердца в груди. Теперь же он – впервые в жизни – волей-неволей узнал, отчего в стихах и песнях с этим исправно стучащим в груди органом связано так много чувств и абстракций. Оказалось, сердце живет само по себе – собственной, совершенно необычной жизнью, проявляющейся множеством странных способов. При виде Оделет, перебирающей изящными пальцами зеленую листву в поисках стручков гороха на кухонном огороде, его биение усиливалось так, что едва не причиняло боль. При виде Оделет, грациозно склонившей изящную шею, чтоб проскользнуть под притолокой на выходе из курятника с корзиной яиц, сердце вдруг начинало гнать кровь по жилам изо всех сил, с безмолвным грохотом далекой грозы. Рядом с ней Найрн чувствовал сухость в горле, у него потели ладони, ступни вырастали до невероятной величины. Ее имя он шептал всем, кто согласен был слушать – солнцу, луне, султанчикам морковной ботвы в огороде. И вот, однажды утром, за тайными занятиями письмом, он ощутил неодолимое желание увидеть ее имя стекающим с кончика пера. Но ни одно из слов, узнанных от Деклана, не подходило – даже отдаленно.
Сколько же черточек-палочек, и каким образом нужно начертать, чтоб получилось «Оделет»?
Спросить у нее самой он не мог и скорее замучил бы себя до беспамятства, прежде чем раскрыть свое сердце перед Декланом. Сердце, столь деликатный в те дни предмет, просто не позволило бы ему заговорить об этом при Деклане. Сжалось бы в груди при виде усмешки старого барда, съежилось, как бродячий пес, и метнулось прочь, прятаться за спиной какого-нибудь органа покрепче. В какую бы форму ни облекал Найрн свой вопрос – пусть даже в самую простую, перед глазами неизменно возникала совершенно невозможная картина: ничтожный Свинопевец, засматривающийся на дочь из благородной эстмерской семьи. Такие хитросплетения событий даже в балладах редко вели к счастливому концу. Обычно кто-то да погибал. И вряд ли Оделет, всегда безмятежно спокойная в его присутствии, разразится традиционными бурными рыданиями над его телом. Возможно, и обронит хладную жемчужину слезы при мысли о его страданиях, но затем тут же забудет о нем навсегда.
Наконец Найрн вспомнил о том, кто мог написать имя каждого и, более того, делал это каждый день, не обращая ни малейшего внимания на сердечные затруднения, если только они не касались денежных сумм – уплаченных или полученных.
Найрн никогда не бывал в древней башне дальше кухни. Где-то там, наверху, давал уроки Деклан, где-то там, наверху, проживал и вел счетные книги школьный эконом. Ученики спали в головоломном лабиринте крохотных комнатушек, собственноручно сооруженных под завершенной частью крыши нового дома. Из того, чему учил Деклан, Найрн знал почти все и старался держаться от желтоглазого барда подальше: слишком уж странные вещи случались, стоило их путям пересечься.