Эту кровь он мог выплеснуть в любой час на камень, в воздух, чтобы та, замерев на лету, указала ему какое-то имя, число, направление, он брызгал ею на бежавших прочь зверьков, на кротов, на бабочек. Он принимался отворять себе кровь по утрам, натощак, достав из узла кюретку. Когда день обещал быть удачным, он мог заполнить до семи склянок, и ему нравились ранки, образовывавшиеся на белеющих руках в то время, как в теле потихоньку росла усталость, он шел прочь захмелевший, серого цвета. Он с особенным тщанием закупоривал склянки оставленной на берегу прудов высохшей кожей древесниц, так как, рассыпаясь в порошок, выпадавший на дне, как осадок, она делала кровь более темной, не позволяя ей утратить пурпурный цвет.
Он сплетался с покойниками, чаще всего с горбатыми, больными артритом, со старыми девами, юношами с впалой грудиной, девственниками, тощими, с женщинами, которым сострогали груди, им он приберегал самые нежные ласки, марал их и пачкал. Он вырастил пауков и спал вместе с ними, он привязал их к почти невидимым ниточкам, чтобы запрягать и устраивать между ними соревнования. Самых податливых съедал. Из его рта пахло гнилью. Ему не было тридцати, но встречавшие его дети давали ему двести пятьдесят.
Повсюду вокруг него была кровь, он купался в ней. Эта кровь не могла быть его кровью, она была неисчерпаема, она струилась по телу, словно злой плющ, пренебрегая тяготением, дабы застить ему глаза и окрасить шевелюру. Он оставлял могилы кипящими, заполненными до краев, он наново топил утопленников, похороненных в потоках его крови, и выкапывал в земле новые ямы, подобные шумовкам, шлакоделителям, сундукам грязи, в которых он полагал сохранить силы, дабы однажды вернуться безжизненным, обескровленным и получить их обратно, он рыл канавы. Целую милю парил над ним орел, но глаза у Артура слишком вздулись от крови, дабы видеть его, и орел, осознав, что его не видят, в конце концов, скрылся.
ГЛАВА LIX
КАРТИНА
Он достиг местности, где оттенки земли были необычайно разнообразны: обыкновенного перегноя и грязи, мокрой и сухой глины, слюды и окаменелостей, и достаточно было наклониться и, протянув руку, поскрести ногтями, чтобы пальцы окрасились сверкающей охрой. Он осушил вначале один из пузырьков, чтобы насыпать туда порошки красного железняка и серного колчедана, он смешал их с пурпурным осадком, приросшим к стеклянному дну. Срезал острым камнем остатки волос, перевязал их нитками, выдернутыми из веревки, которая держала штаны, и приклеил к концу одного из кинжалов, отбив перед тем от него лезвие. Перемыл в ручье все, что у него оставалось от пергаментных корок, поскоблил их, затем, намочив слюной, размял, чтобы получилось белое месиво, которое расплющил ударами кулака. Взял кисти, полотно, цветной порошок и сок из члена и нанес первый штрих, обозначавший веко. Там не было никакого зеркала. Он мог бы содрать с себя кожу, чтобы сделать картину объемной, он больше ничего не чувствовал.
Его тело исчезло, никакие поиски не помогли его обнаружить, но он оставил миру этот маленький сардонический автопортрет, на котором был изображен в черной шляпе, говорящей о скорби или обольщении, украшенной не черным бантом или алым цветком, но терновым венцом проклятия.