Именно в этом и заключался фокус. В темноте непроглядной ночи башня превращалась в маяк, на свет которого, как бабочки на огонь, двигались корабли.
Капитаны, незнакомые с топографией берега, в ненастье искали в светящемся сигнале спасение, а находили лютую смерть. Завидев приближающийся корабль, барон спускался в полуподвальные этажи дома и будил своих помощников. Крепкие отчаянные головорезы смело пускались в лодках навстречу тонущему кораблю, подбирая тех, кому удалось спастись, и унося с корабля все, что представляло для них ценность. Награбленное делили между собой, тогда как пленников доставляли своему предводителю.
Барон прохаживался вдоль берега в нетерпеливом ожидании, не чувствуя, что туфли его промокли, а подагрические вены на ногах тихонько пульсируют. Он получал свою часть улова — людей, считавших, что они спаслись от неминуемой гибели. Если бы люди знали, что их ждет на берегу, непременно выбрали бы темную пучину вод…
Твердой рукой барон заносил нож над пленниками и с упоением наблюдал их агонию в пляшущем свете факелов. Лицо барона светилось сладострастием. Порой ему было мало этой кровавой оргии на берегу, тогда он тащил пленников в дом, чтобы продлить их мучения и при ярком освещении насладиться зрелищем победы абсолютного зла, олицетворением коего себя мнил.
Но и великие люди неосторожны, как простые смертные. Одна из женщин освободилась от кляпа и успела испустить истошный вопль до того, как он перерезал ей горло. Кровь смешно булькала у нее изо рта, и, засмотревшись, барон забыл о пребывании гувернера в соседней комнате. А через несколько часов его башня уже была окружена войсками…
Герман лежал навзничь, вбирая всем телом токи земли, некогда пропитанной кровью, земли, по которой ходил величайший из злодеев. Он чувствовал себя великолепно. В голове прояснилось, тревога таяла в сердце, мир становился податливым, как свежий воск. Сила наполняла его тело, проникая в кровь, ударяя пьянящей струей в мозг. Пролежав так час, Герман подложил руки под голову и уставился в клубящийся туман. На губах его блуждала кривая усмешка…
— Аль че ищете? — раздался рядом голос.
Не пошевелившись и даже не вздрогнув от неожиданности, Герман перевел взгляд на паренька. Он как змея потянулся навстречу ему, сел по-турецки, скрестил руки на груди.
Мальчик переминался с ноги на ногу и ждал ответа. Герман не спешил, разглядывал его с ног до головы.
— Родители есть? — спросил он после долгого молчания.
— He-а, никого нету, — захныкал притворно мальчишка, — дайте, барин, копеечку, на руках сестры малые…
Дыры на штанах у мальчика были залатаны опытными руками. Герман растянул губы в улыбке.
— Нет, говоришь? — и погладил мешок из толстой кожи, что лежал рядом с ним.
Мальчик в надежде уставился на мешок, ожидая платы за свое театральное искусство. Но Герман только подвинул мешок ближе.
— Садись, — сказал он.
Не спуская взгляда с мешка, мальчик повиновался, сел и сложил руки на коленях.
— Я расскажу тебе одну историю. Ну, как сказку. А потом спрошу кое о чем. Ответишь — получишь рубль серебром.
Глаза у мальчика забегали, щеки зарумянились. И Герман заговорил…
Жил-был мальчик. Ничей. Сосал титьку у чужой тетки, звал мамкой. И до смерти любил свою младшую сестричку. Был у него дом на колесах, а семья — целый табор. И два удовольствия в жизни — вытащить из кармана дебелого пана блестящую монетку и купить на нее пряник своей черноглазой сестричке. В семь лет он хорошо знал дороги от Кракова до Львова, от Львова до Киева, от Киева до Брачина, а там и до самого Могилева. Лошадьми правил, когда старшие позволяли, особенно любил на закат править, уходящее солнце догоняя. Деньги собирал со старой соломенной шляпой, пока родичи разные фокусы народу показывали по базарам. А после и сам выучился по веревке ходить — ловко у него получалось, и с палкой, и без. В три года впервые старый Митяй натянул для него невысоко над землей канат и учил, как не упасть. В четыре он уже ходил по канату, натянутому в два человеческих роста. Мужики следили за ним не отрываясь, с открытыми ртами, ждали, когда упадет. Бабы и вовсе закрывали глаза руками, когда он, пройдя половину пути, прямехонько у них над головами начинал качаться из стороны в сторону, изображая ужас на лице. Этому трюку тоже научил его дед. Пока все смотрели вверх, цыганки ловко чистили карманы. Но никто из них не выуживал денег больше, чем его золотая сестренка. Так ее и прозвали — Золотая Геля. И было у нее в детстве тоже только два желания — монетку блестящую вытащить у бабы-разини и братику купить петушка-леденца.
В четырнадцать лет он понял, почему был всегда белой вороной в таборе, почему, кроме Гели, все сестры и братья чурались его. Он купил тогда Геле чудную вещицу — разноцветный ящичек. Нажимаешь кнопочку открывается с музыкой, а внутри — зеркальце. Он посмотрел в зеркальце. Оно было крошечным и ему показалось мутным. Посмотрел и потер его, чтобы лучше разглядеть. А потом тер снова и снова… Но ничего не менялось. На него из малюсенького зеркальца смотрели огромные мутные голубые глаза, совсем не такие, как у всех в таборе. И тогда он понял, почему его чурались дети. Глядя в глаза друг другу, они окунались в одинаково черные озерца, приносящие покой. А бледная голубизна его глаз отталкивала их, заставляла чувствовать в нем чужака.
Он спросил об этом у Гели, отдавая подарок. Она посмотрела на него внимательно и поцеловала в лоб: «Ты мой любимый брат». Но ему уже было четырнадцать, и что-то внутри рвалось ей навстречу так стремительно, что быть ей братом было мучительно. Не хотелось быть ей братом…
Потом еще целый год он думал о том, что его украли. Из какого-нибудь замка — их так много в Карпатах, — где живут люди с такими же глазами. Возможно, его голубоглазая мать и по сей день проливает горькие слезы о нем. И отец его безутешен.
Мать, вернее женщина, которую он столько лет называл матерью, ответила на его вопрос односложно. Отдали. Не украли у безутешных родителей — сама мать принесла под покровом темноты, да еще денег дала в придачу, чтобы увезли подальше. И назвать просила Германом. Он уставился на цыганку, сощурив глаза, она ответила равнодушным взглядом, пообещала показать дом его матери.
Он стоял за низкой калиткой и битый час любовался этим домом с колоннами. На скамье в саду сидела красивая женщина с маленькой девочкой и плела венок. Ему ничего не нужно было доказывать. Он ведь запомнил свое отражение, а теперь угадывал его в красивых женских чертах. Женщина, почувствовав что-то, приподнялась, повертела головой, наткнулась на его пристальный взгляд. И — оцепенела. Но тут из дома вышел огромный мужчина с курчавыми бакенбардами, львиной шевелюрой. И она, вжав голову в плечи, бросилась тут же к нему. Он высокомерно отстранил ее бурный натиск, снисходительно позволил поцеловать руку. Подозвал девочку…
Он был военным, этот господин, — пересказывала ему вечером Геля то, что сумела выспросить у матери. Нет, этот господин вовсе не его отец. Потому что, когда Герман родился, он был в военном походе. И матери удалось скрыть… «Давай убежим!» Кажется, именно тогда он произнес впервые эти слова.