Я машинально взял в руки Библию и подивился ее тяжести. Книга оказалась отпечатанной в Лейпциге в 1724 году, и каждая из плотных желтоватых страниц была как скрижаль; крупные готические литеры острыми гвоздиками вколачивали незнакомые слова в память. В конце, как и положено в семейной Библии, шли листы для записи рождений, смертей, а также дат совершения церковных обрядов, и первая же запись — от 20 марта 1728 года — была связана с каким-то Георгом Мейстером Везелем, а рядом с последними датами я с удивлением обнаружил написанные по-немецки имена самой Нины Дмитриевны, обоих ее детей и неизвестного мне малолетнего Дмитрия Муратова, явившегося на свет девять лет назад.
Я захлопнул книгу и задумчиво потрогал раму окна. В это время Ева спросила:
— Как ты думаешь, если я как следует покопаюсь в ящиках бюро…
— Конечно, — произнес я, не оборачиваясь. — Мы за этим и пришли. И будь повнимательнее…
Оконная рама неожиданно подалась и распахнулась. К ригельной защелке стеклопакета я не прикасался, а значит, к ней прикасался кто-то другой и намного раньше. Из сада дохнуло свежестью, сквозняк надул штору. На светлом виниле подоконника была отчетливо видна буроватая полоска в форме косой дуги — вроде тех, которые оставляют на линолеуме ранты дешевых кроссовок.
Я перевел взгляд на датчик сигнализации на стекле. Тонкие проводки, ведущие к нему, были целы, но на одном виднелся клочок лейкопластыря. Я ощупал его — провод под ним был перерезан и, соответственно, датчик оставался глухим и немым. Забраться в это окно с верхней террасы — минутное дело.
— Знаешь, — вдруг проговорила Ева, — наверно, ты должен взглянуть сам.
Я резко обернулся. Ева сидела на банкетке, выпрямив спину и слегка откинувшись. Два боковых ящика стола-бюро были выдвинуты, но она к ним не прикасалась. Я заглянул через ее плечо — там лежали самые обычные вещи: расчетные книжки, счета, заполненные крупным разборчивым почерком, похожим на почерк моей учительницы в начальных классах, коробка скрепок, какие-то потрепанные справки из неведомых организаций.
Еще там имелись две пачки поздравительных открыток. Допотопных — с цыплятами, завитыми девушками в кружевных блузках, сердечками, голубками и гнездышками. Немецкие и швейцарские, рождественские и пасхальные. Обе пачки были перехвачены голубой и алой ленточками, но сейчас эти ленточки были развязаны, а открытки перемешаны и рассыпаны по дну нижнего ящика.
— Твоя работа? — спросил я.
— Ничего подобного! — возмутилась Ева. — Я только открыла и все. Тут есть еще один такой интересный альбомчик…
— Погоди, — сказал я, — не сейчас…
Пятью минутами раньше все мое внимание занимал книжный шкаф и стоящие в нем книги. Там была совершенно определенная система — все словари располагались отдельно, но в остальном, независимо от жанра, тома были сгруппированы по языкам — отдельно немецкий, французский, английский и, наконец, русский. Однако среди немецких изданий почему-то затесалась парочка английских, а сборник статей Романа Якобсона торчал на французской полке.
Такую оплошность Нина Дмитриевна вряд ли могла допустить даже в крайнем расстройстве чувств. Плюс открытки в ящике. Наверняка здесь побывал посторонний, и произошло это, скорее всего, в промежутке между днем похорон и тем днем, когда Павел и Анна наконец-то пришли в себя и отправились в опустевший дом родителей, чтобы навести порядок. То есть между восемнадцатым и двадцать вторым июля.
Вполне возможно, что именно этот человек приходил за «Мельницами», так как восемнадцатого, по утверждению Павла, картина еще стояла на мольберте в мастерской, а двадцать второго ее там уже не было. Но что искали в комнате жены художника? По свидетельству брата и сестры, все сколько-нибудь ценные вещи в доме остались в целости и сохранности. Значит, это был не рядовой грабитель, и решал он вполне конкретную задачу. Кстати, если он проник в дом через окно комнаты Нины Дмитриевны, каким образом ему удалось попасть в мастерскую Кокорина? В мастерской отдельная сигнализация; Павел сообщил мне, как ее отключить, но чужой не мог об этом знать. Если, конечно, это и в самом деле был чужой.
Следовало, конечно, иметь в виду, что в день похорон сюда поднимался и Галчинский — якобы сраженный приступом аритмии и глубокой скорбью. А с ним — некая Женя. Однако едва ли в это время профессора могли заинтересовать труды по языкознанию и рассыпающиеся от ветхости открытки с тривиальными пожеланиями здоровья, счастья и благополучия. И все же этих двоих нельзя было сбрасывать со счетов. У обоих имелась возможность открыть оконную задвижку и отключить датчик.
Но тогда пусть мне кто-нибудь объяснит — зачем Галчинскому понадобилось похищать собственную картину? А если картина ни при чем, что тогда искали в доме?
Между прочим, и в спальне я кое-что заметил, хотя поначалу не обратил на это особого внимания. Кровать стояла не на своем месте — ее двигали совсем недавно, и теперь она располагалась на несколько сантиметров дальше от стены, чем раньше. На ковре остались старые следы от ножек массивного супружеского ложа.
Все это начисто спутало последовательность событий, которая уже начала было выстраиваться у меня в голове. Оставив Еву наедине с развороченным бюро, я пересек холл и распахнул дверь кабинета Кокорина. И уже на пороге понял, что рано или поздно самонадеянность меня погубит. То, что я там увидел, могло поставить в тупик кого угодно.
Не считая нелепого фальшивого камина — в точности такого же, как в гостиной на первом этаже, — это была совершенно другая вселенная. Скажу иначе — кабинет больше всего походил на частный музей. Книги и альбомы, путеводители и буклеты, безделушки и гравюры на стенах — буквально все предметы, находившиеся здесь, были связаны с именем одного человека, средневекового живописца, о котором мне приходилось слышать только краем уха. Я говорю о Грюневальде, или, как его еще именуют, Матисе Нитхардте. На стеллажах толпились десятки альбомов с репродукциями его живописи, биографические исследования, издания, посвященные монастырю антонитов в Изенгейме, немецкому городку Кольмар и еще одному монастырю — уже доминиканскому, который ныне служил хранилищем дошедших до нас работ художника.
Окончательно добила меня роскошная коллекция католических четок со всех концов света. Развешенные вдоль стеллажей с книгами, они образовывали колышущуюся бахрому, которая переливалась всеми цветами радуги. У окна стоял простой письменный стол с мощным компьютером и широкоформатным монитором. Из вращающегося кожаного кресла у стола можно было видеть только три вещи: сад за стеклом, плоскость монитора и отличную репродукцию на стене.
Разумеется, и это изображение принадлежало Грюневальду. Мария только что искупала младенца Христа и теперь держала его, распеленутого, на руках — словно предъявляя небесам. У ее ног стояла простая деревянная лохань, накрытая холстинкой подобно тому, как католический священник накрывает чистым платом чашу на алтаре по завершении причастия. Лица обоих были умиротворенными, и только у женщины к сосредоточенному умиротворению примешивалось легкое удивление, потому что слева, в непонятно откуда взявшейся среди сельского ландшафта готической капелле толпилась группа ангелов и святых, возносивших обоим славу. И странное дело — среди этой группы непонятным образом тоже находилась Мария — но другая, совсем юная и коленопреклоненная, то есть действие развивалось параллельно, сразу в двух временах. Не так-то просто было ее там заметить, но я заметил.