Мы могли лишь аплодировать подобной насмешке над имперской Италией. Но за это приходилось платить дорогой ценой. Висконти требовал от нас активной полемической позиции. Никакого сумеречного колдовства, никаких томных услад. Никто из нас не посмел сожалеть о мраморных дворцах, леопардовых шкурах и пышных гортензиях официального кино. Общественный документ вместо сказки, окоченевшие руки вместо колечек Буччелатти, помои вместо французских духов, фашистской пропаганде был нанесен тяжелый удар. Горькое разочарование отныне умерило наше воодушевление — маленький зал на виа Нозаделла утратил всякую таинственность. Храм оскверненный — «Рекс» — походил теперь на соседнюю лавку сапожника или молочника, в которой я за лиру покупал себе булочку. Полагаю, аналогичное потрясение испытали католики, которые первыми услышали мессу на итальянском — вместе с латынью и тайной странных непонятных слов ушла в небытие влекущая их в церковь мистерия службы. Обретенное понимание утраченное волшебство.
Я сниму свой первый фильм менее чем через двадцать лет. Кто, как не я, извлек пользу из уроков Висконти? Разве не я явил миру проказу римских трущоб? Триумфальная Италия экономического бума — разве не я изобличил ее жалкую изнанку? Во мне нашли своего режиссера все отверженные и угнетенные. Идейное кино против индустрии иллюзий. Всем известно, по какую сторону баррикад я оказался. Мне было не стыдно признаться тебе, какое впечатление на меня сначала произвело «Наваждение». Глубокая тревога, отвращение и беспокойство охватили меня при мысли, что женщины, в которых я был влюблен на экране, как в неосязаемых фантастических существ, должны были снизойти со своего Олимпа (так как я понимал, что Висконти дал ход необратимому движению) и заговорить со мной, как Клара Каламаи со своими клиентами. Эта почти телесная близость актрисы, которая по мнению моих друзей была равносильна государственному перевороту, мною воспринималась, как направленная лично против меня агрессия. Вид героини, которая засыпает перед тарелкой с лапшей после изнурительного воскресного дня, возможно, и удовлетворял мое гражданское чувство. На смену идиотским излияниям фимиама, в которых утопали величественные черты лица Клодетт Кольбер в «Клеопатре» Чечила Б. Де Милле, пришли здоровые кулинарные ароматы аппетитного соуса Бюитони. Но все же новый лозунг моих друзей: «Женщины, а не богини!» — был крайне неприятен всему моему существу.
10
«Ох! Да что там говорить! Если бы мои герани так росли, как он!» Так наша мамочка, которая привезла из Касарсы целый ящик своих любимых цветов и не смогла их уберечь от заморозков необычайно холодной зимы, во время которой замерзла даже вода в трубах, явно не находилась ответить ничего иного про своего второго сына. «Гвидо? Сила природы!» Она слепо повторяла это клише, как те матери, что не могут вместить в своем сердце двух сыновей: в данном случае она оставляла за мной эксклюзивное право на ее нежность и сострадание.
Обязанный по воле судьбы пребывать в неизменно хорошем настроении, мой брат мужественно соглашался на второстепенную роль непременно здорового и бодренького младшего брата. Ему не оставалось кусочка ветчины? Он сам кубарем летел за ней с четвертого этажа в мясную лавку. Одна из наших теток возвращалась в Касарсу, побывав у нас в гостях? Он покорно брал на себя ее чемоданы и тащил их пешком до вокзала. В девятом классе он еще читал пиратские романы, которые публиковались два раза в месяц в фельетоне Мондадори, и тайком приобщался к поэзии Рембо и Лорки. Я случайно раскрыл эти подпольные увлечения Гвидо, обнаружив у него под подушкой томик «Озарений» и свой собственный экземпляр «Цыганского романса», который он стащил из моего стола.
Хорошо сложенный, коренастый Гвидо все свое время проводил на стадионе, милосердно оставляя за мной монополию на материнскую нежность. Тех редких знаков будущей судьбы было не достаточно, чтобы мы стали волноваться за него.
Мучившая его ревность впервые дала о себе знать, когда он продырявил гвоздями оба колеса моего велосипеда. Я сказал за обедом, что поеду гулять с Нериной. Велосипеды стояли в чулане под лестницей. Пока я искал свои перчатки — пару рукавиц из кожзаменителя на кроличьем меху — я видел, как Гвидо демонстративно достал из ящика с инструментами молоток и открыл дверь на лестницу. Он спустился, поднялся обратно и, не говоря ни слова, закрылся с непроницаемым лицом в своей комнате. Пять минут спустя, когда я ворвался к нему, первое, что мне бросилось в глаза, был красовавшийся на комоде молоток.
— Зачем ты это сделал? — кричал я ему, ни секунды не сомневаясь, судя по его упрямому лицу а, главное, по неопровержимому вещественному доказательству, что виновник был передо мной.
Он же просто встал посреди комнаты, дожидаясь неминуемого наказания. Прямой в плечо, хук в подбородок. Его безответность вывела меня из себя, и я с новой силой ударил его головой в живот. Он покачнулся, сделал шаг назад, я бросился на него, пытаясь обхватить и повалить на пол, но, в конце концов, его покорность обезоружила меня. Я толкнул его кулаком на кровать и сел сам рядом.
— Идиот! Если тебе так хочется покататься на моем велике, надо было попросить, я бы тебе давал иногда. Всяко умнее, чем дырявить колеса!
Он покачал головой. Его молчание бесило меня, и я готов был опять взорваться, как вдруг мне в голову закралось сомнение.
— Какой же я болван! — закричал я, наклонившись к нему и попытавшись его обнять. — До меня дошло! Это… из-за Нерины, да? Как же я сразу не догадался!
Ни мои обещания больше не встречаться с Нериной, ни мое предложение вступиться за него в случае, если она сочтет его еще маленьким, не увенчались успехом. Он отвел взгляд и уставился с угрюмым видом в потолок.
— Ну ладно, — сказал я, исчерпав аргументы, — если ты не веришь, что я не злюсь на тебя, то почини велосипед, а я клянусь, что ничего не расскажу маме.
— Да мне плевать, что она узнает, — выдавил он из себя, приподнявшись на локте.
— Что она узнает, что? — спросил я, сбитый с толку.
Я ни секунды не сомневался, что если я ничего не скажу маме, то сведу на нет все его попытки отделаться от закрепившегося за ним образа доброго, послушного, но бестолкового мальчика.
Он растерянно посмотрел на меня, упал на подушку, зарылся в нее лицом и заплакал.
Я часто не понимал его, даже когда он заявил нам, спустя какое-то время после этой истории с велосипедом, что его другу, Эрмесу Парини, очень повезло, потому что его отправили на украинский фронт. Мы едва закончили ужин и уже обсасывали косточки провонявшего тиной карпа.
— Сиди, молчи, балда! — сказала мама. — Знал бы ты, какая страшная в России зима, как там люди прячутся в брюхе мертвых лошадей, чтобы не умереть от холода!
— Не слушай эти мамочкины сказки, Гвидуччо! (Такие шуточки — не злые! — были в ходу за семейным столом.) Просто итальянец, который решил сражаться на стороне немцев, ведет себя как лакей Муссолини.
— Эрмес — мой друг. Я не позволю тебе… — огрызнулся он на меня, но скорее из чувства дружбы к Эрмесу, нежели из чувства противоречия ко мне.