Огайо встал из-за письменного стола и, немного прихрамывая, пошел по коридору мимо четырех комнат в кухню, чтобы сделать себе чай. С каждым днем квартира казалась ему все тише и пустыннее. На самом деле в ней было полно мебели, частично оставшейся еще от деда, да к тому же огромная коллекция плакатов поп-арта. Картины Уорхола и Лихтенштейна в дорогих рамах стояли на полу, прислоненные к книжным полкам и стенам. Это он однажды подсмотрел в документальном фильме о Пикассо: повсюду в доме картины, но ни одна не висит. Где-то в семидесятые он начал собирать плакаты. Тогда Огайо одно время надеялся, что с вновь возникшим интересом некоторых издательств и газет к американской детективной и так называемой бульварной литературе ему, наконец, тоже удастся занять место среди полновесных писателей. А так как читатели этого сорта литературы были в основном молоды и современны, он начал, хотя ему было уже за пятьдесят, еще раз сочинять себе новый стиль жизни. Вместо радиопередач, все равно каких, пива и наивных пейзажей Боденского озера вдруг — французский шансон, джаз, белое вино и поп-арт. Целое лето он ходил на публичные выступления молодых, длинноволосых авторов, посещал выставки в промозглых подвалах, где пили пиво из бутылок и слушали нью-йоркские группы, а вечера проводил в шарлоттенбургских пивнушках, куда ходили студенты и художники. Три дня у него был романчик с одной студенткой, изучавшей американистику, пока он не дал ей какую-то свою книгу. Она прочла ее до половины, заявила, что его индейцы — расистский штамп, и выставила Огайо за дверь. Да и вообще знакомства того лета никогда не длились больше трех дней. То дискуссия за стойкой до восьми утра о сравнимых повествовательных структурах в романах и кинофильмах; то вечер на озере с группой обкурившихся гашишем студентов Академии искусств, которые каждые полчаса посылали его в киоск купить шоколадных батончиков и соленых палочек; а однажды — приглашение на просмотр порнофильма, причем вначале он, кажется, единственный испытывал стыд, а в конце — тоже, кажется, единственный — желание. Во всяком случае, после просмотра все пили чай и говорили о разнице между сексом и эротикой. Чего только не делал Огайо — он был любопытным, заинтересованным, серьезным, ироничным; он напивался или оставался трезвым, хвастал, произносил речи, слушал, катал всех берлинскими ночами на своем «кадиллаке», заказывал на всех выпивку, покупал картины молодых художников (а его жена немедленно относила их в подвал), хвалил стихи (он понял только, что они, очевидно, не должны быть рифмованными); он смотрел фильмы, в которых молодые люди сидели на диванах, выглядывали в окна и завтракали почти голыми; запоминал все новые музыкальные группы, чьи пластинки он покупал и тихонько прослушивал днем, чтобы вечером принять участие в разговоре, — в конце лета он остался все тем же смешным стариком в ковбойских сапогах и джинсовом костюме, что пишет какую-то чушь про Дикий Запад.
Он поставил кастрюльку на плиту, вынул из упаковки чайный пакетик, опустил его в чашку и стал ждать, пока закипит вода. Тихо в квартире не было. Снизу до него изо дня в день доносилась какая-то современная музыка, а над ним вот уже три недели шел ремонт. И все равно: пустая, тихая квартира. С тех пор как Марита, его последняя подружка, уехала из Берлина, за четыре года он ровно девять раз принимал гостей. Четыре раза, всегда на Рождество, к нему приезжала его тоже уже овдовевшая сестра, ненавидевшая его с тех пор, как тем полным надежд летом в середине семидесятых он обозвал ее мужа, полицейского, нацистом и обывателем. (А случилось это, собственно, только из-за студентки-американистки: прошло две недели после того, как его выставили за дверь, все это время они не виделись, а тут ему вдруг захотелось еще раз почувствовать, что он близок ей по духу.) Дважды приезжал сын, он руководил отделом в концерне «Карштадт», между делом играл на бирже и, навещая отца, только и делал, что сидел на диване и следил по телевизору за курсом акций. Один раз была дочь со своим новым, наверно, пятым после развода любовником, его родители приехали из Турции, и он все время рассказывал анекдоты про турков, что вначале смущало Питера Огайо, а потом начало действовать на нервы. И наконец, два раза к нему заходил тридцатилетний концепт-менеджер издательства «Гизелле». Он пытался уговорить Огайо отдать свое имя для новой серии, написанной молодой командой. Главным героем был эдакий Джеймс Бонд от Гринписа, который по ходу первых двенадцати выпусков оказывался непризнанным и брошенным сыном арабского шейха. Подобранный и воспитанный старой одинокой христианкой, он видел на своей родине столько несчастных случаев на нефтяных вышках и трубопроводах, что в двадцать лет решил спасти мир. При этом он умел ценить хорошее шампанское и пока что не женился: он мог разбивать сердца, но никогда не нарушил бы клятву, данную перед Богом.
— Но это же чушь, — сказал Огайо. — Кто сегодня читает такую белиберду?
— Ну, Питер! — Менеджер сумел улыбнуться с восхищением и в то же время с презрением. — Ты, может, и изменился, а мир — нет. Люди по-прежнему хотят такого чтива. Давай, решайся, ты получишь двадцать пять процентов и ничего не потеряешь.
«Кроме имени», — чуть было не ответил Огайо, но вовремя увидел расставленную ловушку.
— Допускаю, что ты этого не понимаешь, и все-таки: я сорок лет пишу эти книги и вряд ли имя Огайо будет ассоциироваться с чем-то, кроме ковбойских приключений. И потом, сорок лет это был мой псевдоним, и мне хотелось бы хоть раз написать под этим именем настоящую книгу.
— Ну это-то мне понятно. Я с самого начала говорил: Питер Огайо способен на большее, чем «полковничьи» романы, он еще преподнесет нам сюрприз. Что касается содержания, то я всегда ставил тебя на один уровень с Грассом и Вальзером. И если ты освободишься от формальных рамок жанра вестерна…
На самом деле он прочитал что-то об этом в статье одного африканского писателя о немецкой литературе: дескать, если отнять у людей типа Грюнбайна и Вальзера всю их напыщенность и иностранные слова, а взамен дать им разумную структуру предложения, то, может быть, те немецкие литературные критики, чьи мозги еще не окончательно заплыли жиром от канапе с лососиной и белого вина, увидят, какой китч и интеллектуальный хлам выдается за настоящую литературу. Ни про какого Грюнбайна концепт-менеджер никогда не слышал, но в другом месте упоминался Грасс в таком же невыгодном контексте. Статью ему принесла одна дама вместе с идеей сделать из нее рекламу. Цитата, а потом: «Не тратьте время на поиски в справочнике — читайте сразу в издательстве „Гизелле“». Разумеется, совершенно неприемлемое предложение.
— …А почему бы тебе не написать эту новую, совершенно другую книгу под своим настоящим именем и не отдать нам Огайо?
— Я уже сказал, это — мой псевдоним. И несколько романов про черного полковника, да и про Снека из Алабамы не так уж плохи, и, кто знает, может, из-за новой книги их перечтут еще раз, и повнимательнее. Во всяком случае, это все — мое творчество.
— Абсолютно ясно, твое творчество. Хорошо тебя понимаю. Но тебе, наверно, следовало бы подумать и о том, что имя Огайо может даже повредить новому, гораздо более серьезному, высоколитературному произведению. Я имею в виду, ну ты же знаешь поверхностность нашего бизнеса, тут легко может случиться, что люди, задающие тон, просто скажут: а, это тот Огайо, который пишет про ковбоев, наверняка чушь.