И еще один эпизод, связанный с троллейбусом. Правда, этого я почти не помню, да и не удивительно: по времени это относится к самому раннему моему детству. Родители мои незадолго до того развелись, я же пока еще не начал говорить – наверное, накапливал впечатления.
И вот в полупустом вечернем троллейбусе я вдруг вышел из безмолвия – и громко произнес вслух мои первые, исторические слова:
– Мой папа дерется стульями. Нехорошо драться стульями!
Пассажиры сдержанно захихикали. Опешившая от таких семейных реминесценций мать спешно схватила меня за руку и на ближайшей остановке вытянула из троллейбуса.
Так я начал говорить. Так зародилась моя склонность к обличительству, из-за которой я сегодня доставил Гамме несколько неприятных минут.
Что же до родителей, развод, наверное, был неизбежен. Отец, конечно, на то и был майором с зеленым околышем НКВД, чтобы покорить в меру диссидентствующую даму, однако как терпеть чужой дурной характер, когда твой собственный – не менее дурной?
18
Ночью – опять снится Бета. Как будто мы с ней путешествуем и она повсюду берет с собою дождь. И дает мне уроки смелости.
– Тебе нравится погода? – спрашивает она меня.
– Нравится, – отвечаю я, приглаживая мокрые волосы.
Что-то сверкает, и молния ударяет в дуб, под которым мы сидим.
– И сейчас нравится? – спрашивает Бета.
– И сейчас, – отзываюсь я сквозь звон в ушах. – Люблю сидеть у костра.
Перед нами действительно догорает дуб.
Бета улыбается своею новой, смелой улыбкой, запрокидывает голову назад и распускает свои золотистые волосы.
Грохочет гром, с такой силой, что обрушивается наш дощатый домик.
– Тебе его не жалко? – спрашивает Бета. Чудные глаза ее блистают зелеными искрами.
– Не жалко, – отвечаю я, потому что не могу ответить иначе.
– Тогда пойдем гулять по тучам, – говорит Бета и прыгает на ближайшую тучу.
И мы гуляем с нею по мрачному небу так долго, что я теряю счет времени. А потом теряю и ее за каким-то облаком.
Я ищу ее в небесах и на земле, но не нахожу. Тогда я просыпаюсь и вспоминаю: в жизни Бета была ужасная трусиха.
19
Вот если бы и мне набраться смелости… Как мне говорить с Гаммой? Бросить ему обвинение прямо в лицо? А вдруг я ошибаюсь? Но нет, Гамма что-то знает. По улыбке видно. Знает и держит в себе – как воздушный шар. Как румяный воздушный шарик… В конце концов, можно же его не прокалывать, а просто развязать – и тогда узнается, что за воздух внутри…
Это я советуюсь с моей комнатой, где свет горит и днем, и ночью. Днем он кажется желтоватым, ночью – синеватым. И куст смородины заглядывает с улицы в окно.
Помню, как друг-художник подарил мне картину, как я нес ее домой, как продумывал каждый свой шаг. Шаги были мелкие, осторожные – нелегко идти, когда несешь Красоту! Красота жила на картине – яркой, солнечной, я нес ее в свою комнату с окнами на север и думал, что несу Солнце. Настоящее же Солнце никогда не заглядывает в мое окно – наверное, не интересуется тем, что за ним происходит. Ох, многое там происходит – на бумаге!
Перехватив картину поудобнее, я нес ее теперь перед собой, как некий щит, и людской поток разбивался о нее, словно о волнорез. Художник заключил картину под стекло, и я подумал: это правильно, пусть она всегда будет такой, как сейчас, и никогда не соприкасается с лишенным гармонии миром. С миром, в котором Хиндемит еще имел смелость углядеть некую «Die Harmonie der Welt» («Гармонию мира»)… Шагов до дому было уже меньше. Интересно сколько, думал я, отдыхая, затем взялся за веревку и пошел дальше, неся картину наподобие портфеля. Тут я чуть было не уронил свою ношу – развязался один из узлов, завязанных художником, и картина стала падать. Я успел подставить ногу и одновременно поймать рукой верх картины. Ничего страшного не произошло, только угол стекла чуть царапнул по асфальту. Лишь сейчас ёкнуло сердце – я понял: могло произойти непоправимое!