привести эстонца-переводчика и узнать все, что ей известно о синей розе, о Тоне или о той, которую принимают за Тоню?.. Не скрою, мне безумно захотелось сделать так. Узнать! Немедленно узнать! Покончить с неизвестностью, мучившей меня в эти дни. Моя солдатская честь испытывалась много раз, испытывалась огнем, стужей, но, признаюсь, такого испытания я еще не переживал. Оно явилось внезапно, застало меня в уютной комнате, на диване, за бутылкой…
Я встал.
Не знаю, не помню, собирался ли я наставить на нее пистолет или выкинуть другую глупость в таком же духе, но внутренний голос приказал мне в этот момент сесть, и я сел и, помнится, с усилием улыбнулся. И тот же голос во мне сказал: «А если это провокация? Если тебя только проверяют? Чего ты добьешься тем, что задержишь ее? Только спугнешь лазутчиков. Ведь главная задача – поймать их с чертежами».
Я стал отводить разговор от розы, от мужа Карен. Что же делать, не умею держаться на острие ножа. И хотя мне вовсе не хотелось пить, я расспрашивал ее тем же языком жестов и отрывочных слов, много ли хороших вин было у ее хозяина, поселкового головы. Она закивала и, пританцовывая, выбежала из комнаты, бросив:
– Момент.
«Странно, – подумал я, – немногие известные ей немецкие слова она произносит вовсе не с эстонским акцентом и не с русским. Притворяется?»
В ожидании Карен я начал обдумывать, как лучше разоблачить притворство. Сказать ей что-нибудь неожиданное, пугающее по-немецки?.. Не помню, что я придумал. Карен долго не являлась, и это обеспокоило меня. А что, если… Что, если опасность, которая отражается в ее глазах, уже настигла ее? Все может быть. Да, после того как на обороте открытки появилась роза, Тонина роза, – все может быть. А я сижу и жду. Выбранив себя, я нащупал пистолет, достал фонарик, служивший мне еще в памятном подземелье. В коридоре никого. Кажется, никого. Гнилью, плесенью пахло в этом коридоре, уставленном старыми потрескавшимися шкафами.
На одном шкафу лежал аккордеон, засыпанный серым пухом пыли, на другом – чучело цапли.
Я нагнулся.
Нагнулся потому, что где-то сбоку прогудели шаги и прямо навстречу из душного сумрака показалась рука. На миг обрисовались желтые брови, тяжелый раздвоенный подбородок, а затем в руке что-то блеснуло, и оглушающе прогремел выстрел. Тогда я выхватил пистолет и тоже выстрелил в ответ. Почти одновременно выпустил вторую пулю и мой противник – удар в плечо заставил меня выронить фонарик, он звякнул о каменную плиту пола и погас. Шесть раз подряд я выстрелил в темноту, а потом кинулся к полосе дневного света, вдруг пересекшей конец коридора. Там дверь… Полоса стала шире, тень человека мелькнула на ней и исчезла.
И потом – тишина.
Враг ушел…
Я обыскал сад, застывший в знойном безветрии, и руины кирпичного завода. Заросшие крапивой печи – прекрасное убежище. Но и здесь было пусто, а на песке, лежавшем грудами вокруг печей, я не заметил ни одного свежего следа.
Враг ушел.
Тишина проглотила его, и лишь остаток надежды понуждал меня продолжать бесполезные поиски. На что я надеялся? Нет, не шелохнулся куст, не прошуршал обломок кирпича, сдвинутый с места. Я жду этого, но на самом деле этого нет, все тихо, все облеплено вязкой, безысходной тишиной, которую я начинаю ощущать почти физически. Она надвигается на меня, окружает, сжимает виски и острой болью отдает в плече. Теперь я чувствую, что рукав набухает. Я вспомнил толчок в плечо во время перестрелки и сообразил, что ранен.
Хорошо, что Лухманов заставил носить индивидуальный пакет. Я скинул пиджак, стиснув зубы от боли, стащил с плеча рубашку и кое-как соорудил перевязку. Противная тошнота поступала к горлу. И вдруг тишина надломилась – кто-то защелкал каблуками по кирпичному лому. Я вздрогнул и приподнялся: на меня удивленно уставился мальчуган лет двенадцати с красноармейской звездой на пестрой жокейской кепочке. Я поманил его:
– Как тебя зовут?
– Викки.
– Подойди сюда, Викки.
Он неохотно подошел.
– Ты понимаешь по-русски, я вижу?
Мальчик кивнул и остановился, разглядывая меня с робостью.
– Слушай, Викки, – сказал я, затянув узел на плече. – Я русский – понимаешь? Меня ранил немец – понимаешь? Он убежал. У него на подбородке…
Но Викки не понял: я прочел это в его взгляде. Я жестом показал, что подбородок у немца раздвоенный, но мальчик все-таки не понял меня, кажется. Я набросал несколько строк на листке блокнота, написал адрес и вслух прочел, подавая мальчику записку:
– Аутсе, улица Утренней Зари, два.
Он понял. Он даже обрадовался почему-то и, вырвав записку, пустился стрелой.
Сейчас явится Поляков.
Первоначальным намерением моим было досидеть до его прихода здесь, но я не усидел. Мне пришло в голову, что я слишком поспешно осмотрел сад и дом. Дом я, в сущности, совсем не осматривал. Что, если враг открыл дверь в сад только для того, чтобы сбить меня со следа? Открыл, а сам шмыгнул в сторону, в какой-нибудь закоулок того же захламленного и, как казалось мне впотьмах, бесконечного коридора.
Правда, у него было достаточно времени, чтобы выбраться после этого. Но если он тоже ранен… Эта мысль погнала меня обратно на хутор.
Как ни странно, я не думал увидеть Карен. Относительно Карен у меня сразу, в первые же минуты после перестрелки, сложилось твердое убеждение: она заманила меня на хутор, чтобы подвести под пулю, а сама, конечно, скрылась, и на ее поимку сейчас меньше всего можно рассчитывать.
Очутившись еще раз в доме, я открыл все двери и, несколько осветив таким образом коридор, обшарил все закоулки. Я зашел в комнату, где мы были с Карен, – здесь ничего не изменилось. Очень сильно потянуло лечь на диван, прижаться к пуховой подушке с вышитой китайской беседкой, но я подавил в себе это искушение. Стараясь не двигать раненым плечом, я перебрался в сад. Как плохо, однако, я искал! Как всегда бывает, когда возвращаешься куда-нибудь, я увидел множество предметов, совершенно новых для меня. Под раскидистой рябиной притулилась сложенная из прутьев сторожка. В ней скамейка, лукошко с семенной репой, ржавый совок для угля и еще одна вещица, буквально теплая от