погрязнете в своих философских спорах.
– Включи радио, дерево, – сказал Эд. – Дама хочет музыки и не хочет философии.
– Наоборот, – сказала Тань, – я хочу философии, но только такой, которая разумна. А ее сейчас нет.
Эд и Файн переглянулись.
– Вы всерьез интересуетесь философией? – спросил Файн.
– Я закончила университет в Дели.
– И вас не устраивает философия?
– Почему? Я люблю философию древних и нелюбимого вами Энгельса. А современной философии попросту нет – как можно ее любить или не любить? Нельзя любить несуществующее.
– Почему? – спросил Эд. – Мы ведь любим мечту. А это – несуществующее.
– Нет, – мягко возразила Тань и положила свою маленькую горячую руку на плечо Эда, словно сдерживая его. – Мечта существует, потому что существуете вы, прародитель мечты. Мечта – это неудовлетворенность прошлого, опрокинутая в будущее вашим настоящим.
Файн зааплодировал.
– Каждая эпоха, утвержденная научными открытиями, рождала свою философию. Когда научно утвердилась гидравлика, сменившая ручной труд на мельницах, родилась философия Вольтера и Руссо, философия революции. Когда утвердилось электричество, открытое практиками науки, родилась философия Маркса. А сейчас расщеплен атом и сфотографированы гены. Где философское обобщение этого?
– Боже мой, – сказал Эд, – вы, оказывается, тоже мыслящая женщина?
– Я думала, вам это нравится, – улыбнулась Тань. – Я это говорила для вас. Я люблю совсем другое… Женщина должна любить только то, что нравится мужчине.
Тань сняла кофточку. Спина ее была совсем открыта, грудь четко вырисовывалась под легкой тканью платья.
Файн увидел, как Эд смотрел на женщину, и сказал:
– Ну, счастливо. Я снова залягу в ванну.
Тань колокольчиком рассмеялась.
– Нет уж, – сказал Эд. – Лучше ты не занимай ванну. Она может в любую минуту понадобиться.
– Кому? – ухмыльнулся Файн.
– Нам, – ответил Эд и положил руку на мягкую коленку мадам Тань.
02.44
Художник был в пещере не один: в углу, на нарах, тесно прижавшись друг к другу, спали три мальчика и, чуть поодаль, старуха, прижавшая к себе младенца.
– Его зовут Кхам Бут, – сказал Ситонг. – Знакомься, Степанов.
– Здравствуйте.
– Добрый вечер. Как ваше здоровье? Как добрались, не очень ли устали в дороге?
– Спасибо, все в порядке.
– Пожалуйста, протяните вашу левую руку, – попросил художник.
Степанов вытянул руку, и Бут, достав из нагрудного кармана толстую нитку, начал обвязывать его запястье. Он никак не мог управиться одной своей левой рукой, нитка то и дело выскальзывала у него из пальцев. Степанов заметил, как у Бута под кожей, возле ушей, перекатывались острые желваки.
– Помочь? – спросила Кемлонг.
Бут, не отвечая ей, продолжал завязывать нитку на запястье.
– Ты не торопись, – посоветовал Ситонг. – Не торопись, и все получится.
Бут выронил нитку и, взглянув на Кемлонг, сказал:
– Рыбка выскользнула. Кемлонг, хоть ты у нас и неуклюжая, все же теперь ловчей меня. Завяжи ему ниточку ты.
– Это обычай, – пояснил Ситонг, – ниточкой он привязывает к твоей руке свою душу, чтобы она оберегала тебя на этой войне.
Кемлонг обвязала ниточкой запястье, стянула узелок и сказала:
– Кхам Бут, гость хочет посмотреть твои рисунки. Ему интересно, как ты рисуешь…
– Рисовал, – поправил ее художник и жестко усмехнулся. – Птичка пела, а ворона только каркает.
– Э, – поморщился Ситонг, – рисовать можно и левой рукой. Рисовать – не стрелять, – добавил он и засмеялся. – Правда, Степанов?
Кхам Бут внимательно посмотрел на Степанова, который ничего не ответил.
– У меня в Москве много друзей-живописцев, – сказал Степанов. – Я люблю сидеть у них в мастерских.
– Запах скипидара? – улыбнулся Бут. – Живопись имеет приятный запах, да? Я мало знаю художников. Когда я учился в Америке, я часами простаивал возле картины русского художника Кандинского «Я и моя деревня». Я думал, что он это писал и про мою лаосскую деревню.
– Спасибо, – тихо сказал Степанов, не в силах отвести взгляда от громадноглазого, худого лица Бута.
– Он что, твой родственник? – спросил Ситонг.
– Кто?
– Ну, этот… Русский художник в Америке?
– Нет. Почему?
– Зачем же ты благодаришь?
Кхам Бут снова усмехнулся. Усмешка его была жесткой и внезапной.
– Пошли, – сказал он, – я покажу вам кое-что. Вообще-то все – мура. Я только начинал искать.
Он зажег еще один керосиновый фонарь и достал из-под циновок два блока. Первый – большой, коричневый – он отложил в сторону, а тот, что был поменьше, открыл резким жестом, будто дирижер, начинающий работу. Он начал неторопливо раскладывать по кремневому полу пещеры свои рисунки. Живопись его была пронизана синим громадным солнцем.
– Любите Ван Гога?
– Очень. Заметно, что подражаю?
– Не подражаете. Продолжаете. Подражателем быть плохо, продолжателем – почетно.
– Спасибо.
Ситонг снова засмеялся:
– Неужели все художники только и благодарят друг друга?
– Какой ты черствый, – сказала Кемлонг. – У тебя совсем огрубело сердце.
– У вас солнца через край, – сказал Степанов, разглядывая живопись. – И трав тоже.
– Через край? – не понял Бут.
– Это значит много, – пояснил Степанов.
– Пишешь всегда то, что хочется видеть. Мы же лишены здесь солнца.
– Вы любите музыку?
– Я знаю, отчего вы меня об этом спросили, – сказал художник. – Ваш композитор Скрябин делал музыку цвета.
– Верно.
– Интересно бы это посмотреть. Вообще, я думаю, живопись не нуждается в музыке. Если это самовыражение художника – там обязательно будет и музыка, и скульптурная форма, и философия.
– А что во втором блоке? – спросил Степанов и потянулся рукой к плоской коричневой папке, лежавшей поодаль.
– Это – так, ерунда, наброски, – ответил Бут, – это совсем неинтересно.
Он как-то слишком торопливо поднял блок, чтобы забросить его под циновку, поэтому блок выскользнул из его пальцев, и на пол посыпались рисунки. Это были одни только портреты Кемлонг: вот она смеется, а вот поет, а здесь – купается в зеленом пруду.
Художник метнулся растерянным взглядом, увидел застывшее лицо Кемлонг и, опустившись на колени, начал ползать по полу, суетливо собирая рисунки. Степанов опустился рядом с ним и помог ему собрать рисунки.
– Спасибо, – сказал Бут и снова метнулся взглядом по пещере: Кемлонг уже не было.
– Ну что? – спросил Ситонг, отхлебнув холодного чая. – Пора трогать, а? Надо ж равнину проскочить в сумерках. Мы там как мишень: голое место… Ни камня, ни деревца… А то, может, поживем тут денек? А?
– Нет, поедем, – сказал Степанов.
Он очень торопился сейчас, потому что ему надо было как можно скорее рассказать людям про то, что он здесь увидел.
– Скажи ему, чтоб он не горевал, – сказал Ситонг. – Вы ж одного поля ягоды – ненормальные… Скажи ему, что прожить можно и без руки.
– Прожить, – кивнул головой Бут. – Именно – прожить.
– Будто ты не можешь жить без этих своих рисунков… – сказал Ситонг.
Кхам Бут поглядел на Степанова, словно ища у него защиты.
– Жить – нельзя. Прожить – можно.
– Брось, – сказал Ситонг. – Надо только сказать себе злое слово. Надо уметь быть сильным.