Дятлов, а мы через три дома от вас жили. Комельковы мы.
— Комельковы? Так ты ж совсем недавно от горшка два вершка была.
— Так то недавно. Я при царе совсем маленькая была. А как революция — так вот и выросла.
— Да уж, выросла, — усмехнулся Тимофей, проникаясь все большей доверчивостью и теплотой к Арише и радуясь, что рядом с ним сейчас есть хоть одна живая душа. — И как же ты тут живешь?
— Живу! — почти весело откликнулась Ариша. — Кому на огороде подсоблю, кому на базар сбегаю, а кому и белье постираю, — так и кормлюсь. А сплю туточки, чтоб никому не мешать. Наш дом сгорел. В него снаряд угодил, когда наши отступали.
— А ежели тебя беляки схватят? Не боишься?
— Боюсь. Как они в город пришли, от страху поджилки тряслись. Запрусь на ночь, а все одно боюсь, пока не засну. А днем я завсегда от них хоронюсь. Как увижу солдата или офицера — нырь куда-нибудь. А догнать, так меня никто не догонит, даже мальчишки.
— Да... — раздумчиво протянул Тимофей. — Несладкая у тебя жизня.
— Дядя Тимофей, а вы меня не прогоните? — боязливо спросила Ариша и, как удара, ждала ответ.
— Чего ж я тебя гнать буду? Я ж не зверюка какая-нибудь.
— А почему вы без тети Анфисы?
Вопрос этот из ее уст был столь неожиданным, что Тимофей долго не мог справиться с судорогой, которая намертво свела скулы.
— А вот насчет этого я тебе ничего не могу сказать, — с трудом, едва слышно сказал Тимофей.
— Живая хоть она? — продолжала допрашивать Ариша.
— И что ты ко мне привязалась? — разозлился Тимофей. — Дай отдохнуть с дороги.
— Хорошо, — смиренно сказала Ариша. — Я больше ничего не буду спрашивать, раз вы не хотите. Вы только не волнуйтесь, я за вами буду ухаживать, вы же на костылях. И сейчас постелю, ложитесь. Да если б и без костылей, куда мужчине без женской помощи?
«Гляди, как рассуждает, ровно взрослая», — подумал Тимофей, а вслух сказал с неприкрытой иронией:
— Тебе еще самой нянька нужна, а ты туда же... Ты хоть ела сегодня?
— Конечно, ела. А как же без еды? У меня еще черный хлебушко остался. Хотите, дам?
Пронзительная жалость к этой девчушке опалила загрубевшее сердце Тимофея.
— Да я сыт по горло, — отказался он. — Ты сама подкрепляйся. Твоя жизня впереди еще. Закрывай дверь на крючок и ложись.
— Хорошо. Я на печке лягу.
— Я тоже спать буду. Умаялся за день. А утром мы с тобой думать будем, как жить дальше. Утро, оно вечера завсегда мудренее.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Зима на Кубани стояла слякотная. Туманы нависали над землей, невозможно было взглянуть на небо и всмотреться в размытые сыростью тусклые звезды.
Крушинский в тощей шинелишке нещадно мерз, по-собачьи дрожал, хватал судорожным ртом промозглый воздух и мечтал лишь о том, чтобы хоть немного согреться. Знобящая стужа заползала в душу, сковывая мысли и поступки.
В стрелковой роте, куда определили Крушинского, его философские экскурсы о смысле жизни, пространные рассуждения о роковых последствиях стихийных бедствий, далекие от практического применения в боевой обстановке, вызывали вначале настороженность, а вскоре и подозрительность. Одни посчитали его за ненормального, вторые узрели особо хитрую тактику человека, прикрывающегося умственными странностями, чтобы обеспечить себе независимость и свободу действий. А нашлись и такие, кто готов был немедля разоблачить его как агента красных. Туманность в изложении мыслей всегда возбуждает сомнения в истинных целях того, кто их произносит.
В конце концов все это, как и следовало ожидать, имело для Крушинского весьма неприятные последствия. Настал день, когда на него нацелилась врангелевская контрразведка.
Начальник контрразведки полковник Волобуев слыл даже среди офицеров большшим оригиналом. Уже то, что не каждый арест заканчивался у него виселицей, создавало ему славу либерала и едва ли не вольнодумца. Волобуев же прекрасно понимал, что чем яростнее контрразведка будет рубить головы и правым и виноватым, тем накаленнее будет гнев масс. И потому всячески лавировал, изображая перед своим начальством рвение, усердие и беспощадность, а перед населением — мягкосердечие, гуманность и едва ли не справедливость.
В тот день, когда к Волобуеву приволокли вконец растерянного и измученного Крушинского, полковник был в превосходнейшем настроении: он нащупал нити, ведущие к городскому подполью красных, и, решив дать подпольщикам, как он изъяснялся, «вволюшку наиграться», готовился захлопнуть капкан и вновь ощутить чертовски приятное позвякивание очередной награды на своей широкой, вместительной, как бы специально приспособленной для обильного количества орденов груди. Для Волобуева не существовало ничего прекраснее наград, и чем их становилось больше, тем желаннее и нетерпеливее было ожидание новых. Даже деньги не притягивали его к себе с такой магической и даже ему самому непонятной силой, как ордена и медали.
Волобуев вольготно устроился в широком кресле, не оставив в нем ни малейшего свободного промежутка и блаженно возложив массивные руки циркового борца на столь же массивные резные подлокотники. Так он мог сидеть часами, для постороннего глаза вроде бы совершенно бесцельно. На самом же деле он мыслил, анализировал, продумывал и взвешивал каждый шаг в предстоящей операции, к которой готовил своих сотрудников. Мозг Волобуева практически не отдыхал. Даже во сне он беседовал со своими агентами, учиняя им разнос или же благоволя к ним.
В этот-то момент ему и доложили о Крушинском. Он уже был наслышан о нем из устных доносов и неоднократно интересовался им. Люди с нестандартным умом всегда вызывали у него обостренное любопытство и столь же обостренную подозрительность.
Добрыми, почти умиленными глазами Волобуев долго всматривался в возникшего на пороге Крушинского, военная форма которого находилась в вопиющем противоречии с его потерянным лицом.
— Вы — живописец, — вкрадчиво заговорил Волобуев. — И мы с вами, можно сказать, на одной стезе. Я ведь, признаюсь, до этой проклятущей, каторжной работенки тоже кое-что малевал. Так, для души, на услаждение супруги и детишек. Для отдохновения. А вы, надеюсь, всерьез?
— Кто знает? Без этого не могу.
— И портреты рисовали? — заинтересованно спросил Волобуев, радуясь, что ему удалось отвлечь