бичом.
На второй день нововведений, как только указ, подписанный герцогом, ушел в народ, мнение масс разделилось: простые горожане были рады, так как теперь можно было без боязни ходить в публичные дома и к колдунам, — хотя и тут вышло разделение, мужчины были за шлюх и против колдунов, женщины же, наоборот, против шлюх и за колдунов, — а вот патрульные из стражи, обходящие город с утра и вечером, такой радости не высказывали. Дохода их лишили немаленького.
— Лучше вам без охраны пока не появляться на людях, — посоветовал Вилли. — Не всем ваши преобразования по вкусу.
Леон больше опасался гнева святого отца — церковь могла объявить герцога растлителем нравственности, и он готов был немного притормозить свои реформы, однако святой отец оказался святее, чем он мог помыслить, согласившись проводить исповеди для работниц борделей за щедрые пожертвования храму от лица герцога.
— Главное, дитя, не то, что ты грешишь, — напутствовал Брундо, собираясь к себе, прихватив из погребка несколько бочонков вина. — Главное то, что ты в грехах раскаиваешься. Девицы могут приходить по субботам и понедельникам, падшие женщины заслуживают двойного прощения, ибо невинны в душе и глупы, как дети.
В армии пока шло тоже сравнительно неплохо: ветеранов и инвалидов отправили на покой, новичков взяли даже тех, кто прежде укрывался от службы — теперь на жалование можно было жить лучше, чем на покосе и сборе урожая, и помимо этого еще был шанс дослужиться до чина и получить в пользование кусок земли.
За эти дни, перед открытием ярмарки, Леон успел успокоиться — Его Величество прислало гонца в ответ на весть о том, что Веста захворала, с пожеланиями выздоровления и с лучшим придворным лекарем, с которым лекарь местный сначала повздорил из-за расхождения взглядов в лечении, а потом они, намазав больную мазью на основе коровьего навоза, что должна была смягчать кожу, отправились в кабак. Тогда же Леон, услышав разговор тетушек, окучивающих больную день и ночь, узнал, что маменька ее померла от странной болезни, от которой проваливается нос. Якобы вызванной колдовством. Леон, хмыкнув, не стал просвещать их насчет сифилиса.
— Ох, убей же меня! — простонала Веста, когда он зашел ее проведать. Лежала она на кровати, завернутая в одеяла, в сорочке под горло и чепчике. По щекам и ладоням расползались коричневые пятна. — Как хорошо, что папа занят, а твои родственники этого не видят! Сказали бы, что за невесту ты выбрал… Пчхи! Ты же помнишь свою маменьку? Она бы точно сказала, если б не скончалась, что я не смогу выносить наследника!
Леон издал трудноопределимый звук, который можно было трактовать как сочувствие, и запоминая, что родительница герцога померла, как, видимо, и родитель. О своих родителях он почти не вспоминал — слишком редко они общались. Мать могла позвонить и пригласить на барбекю на выходные, но Леон знал всегда, что это делалось из вежливости, потому придумывал повод не ехать. Поэтому он так легко ассимилировался здесь, поскольку ничего его там, в родной почве, не держало, корни он пустить не успел на глубину, когда его вынули и пересадили в другой грунт. Под другое солнце, но это было не важно.
— Завтра пойду на ярмарку и куплю… помощника, — сказал Леон, не в силах произнести «раб». — Он сможет провожать тебя в часовню, как настаивает отец Брундо.
— Да, следует помолиться Нанайе и попросить скорейшего исцеления, — Веста, приложив ладонь ко лбу, всхлипнула. — Ты, наверное, уже и передумал жениться. Я такая страшна-а-ая!
Прежде чем его отпустили, Леону пришлось выслушать полный возмущения злой судьбой монолог, в конце которого Веста снова всхлипнула и наконец уснула. И хотя шута Леон избегал все это время, тот настиг его у лестницы, появляясь из темной ниши с гобеленом.
— Отчего же принц невесел,
Рыжу голову повесил?
Под глазами сини тени,
В чреслах томной много лени?
Неужель забылось сено,
Где не прочь он был, наверно,
Получить в тот вечер порку,
А затем и пальчик в норку?
— Похабщина! — воскликнул Леон, злясь на себя — уши начинали гореть.
— Так как иначе, вы же существо нежное, не с ходу же вам вставлять, — проговорил Мурена, двигаясь рядом шаг в шаг так плавно, что не звенели и бубенцы на воротнике. — Возьмете меня на ярмарку?
— Тебе зачем?
— Так все там будут! Даже прислуга у вас нынче отпросилась, кроме самых дремучих: там факиры, заклинатели змей, бородатые женщины, сладости. Вы любите сладкое? — Мурена, очутившись на ступеньку ниже, преградил путь, а когда Леон шагнул в сторону, оттеснил его к перилам.
— Ты что делаешь? — Леон глянул с опаской вниз, в зал, где могли быть слуги. — А если нас увидят?
— Непременно, Ваше Превосходительство! Я слышу, как гремит поднос с едой — вашей невесте несут цикорий с молоком. Так что вы думаете, возьмете меня?
Неподалеку в самом деле звякнуло, и Леон сказал:
— Возьму!
От близости гибкого тела бросало в жар, и гореть начинали и скулы. Шут, ухмыльнувшись, отступил, а затем сбежал вниз, перескакивая через две ступени.
Леон ходил в цирк. Давно-давно, в детстве, и ему это посещение запомнилось одной смазанной пестрой картиной, пропитанной ароматом сладкой ваты и попкорна. Он был маленьким и сидел на коленях у тети, и это был самый чудесный вечер в его жизни. Повсюду щедрыми мазками накладывалось на холст волшебство с конфетками в жестяной баночке, с сосиской в теплой булке с горчичным соусом, с акробатами под куполом шатра и пуделями, танцующими на задних лапах. Но это все показалось Леону неумелым оттиском с настоящего полотна, когда он, одетый в красно-коричневый, смелый для его прежнего образа, но удивительно уместный для нового, костюм, выбрался из остановившегося у вереницы передвижных домиков экипажа. Из ближайшего к нему такого домика выпрыгнула девица в наряде из перьев и пробежала мимо, завязывая на ходу шнурки на лифе. Леон вдохнул глубоко — пахло жареным мясом, луком, карамелью и жженым сахаром, яблоками, сеном, лошадьми и дымом. Внутри, под ребрами, шевельнулось что-то, что потянулось туда, к шатрам, к смеху, визгам и флейте.
— Ваше Превосходительство? — прогнусавил Вилли, поправляя накрахмаленный воротничок. — Так мы идем?
— Разумеется, — очнувшись, сказал Леон. —