Когда он вышел, я занял место, где он только что стоял, и водопад заструился по моему лицу и рукам. Я придвинулся ближе к стене, чтобы водопад окатывал меня всего, и начал танцевать. Я вообразил себя водяным принцем, мне надо было ловить всех этих людей в бочках и спасать их от гибели, но, сколько я ни протягивал руки, сколько ни складывал ладони чашечкой, они все время проскальзывали. Когда они исчезали за кромкой, я танцевал особый подводный танец, чтобы их души попадали на небеса. Скоро я совсем перестал пытаться их спасать, потому что целиком ушел в свой танец смерти; я кружился на цыпочках, я оглядывал свое тело, которое стремительно обтекала вода, мои руки плавно двигались, мои бедра извивались в потоке.
Когда я поднял глаза, в двери стоял Папс, стоял и смотрел на меня. Его руки были подняты, он держался за притолоку и освещен был сзади, лица поэтому я не видел, но по выпуклым мышцам и короткой афрострижке я знал, что это он, и я знал, что он уже сколько-то времени здесь стоит, глядя на меня. Его ладони передвинулись вниз по дверному косяку, и он хлопнул себя по бедрам.
— Пошли отсюда, — сказал он.
На тротуаре я обернулся, наполовину ожидая, что за нами выбежит служитель в вельветовых брюках, но мы были одни.
Мы поели за стойкой, сидя на крутящихся виниловых табуретках. Оба взяли по хот-догу; Папс разломил свой напополам, засунул одну половину целиком в рот и повернулся ко мне — глаза вытаращены, щеки выпячены. Я не засмеялся: слишком долго я там пробыл один, слишком долго он не приходил за мной.
Было уже темно, когда мы отправились домой. Ехали всю ночь. Папс сказал, что страшно устал и моя задача — не дать ему уснуть за рулем. Он зевал и зевал, а я смотрел на его профиль, ждал, когда веко отяжелеет и опустится, и тогда хватал его руку и тряс, а он спрашивал: «Что? Что случилось?»
Мы не разговаривали. Я знал, что он где-то витает, грезит, наполовину спит. Когда мы свернули с шоссе на дорогу, которая вела к дому, он вдруг сказал:
— Да, забавно.
Он произнес это так, будто мы всю дорогу беседовали.
— Я стоял там в двери, смотрел, как ты танцуешь, и думал знаешь о чем?
Он умолк, но я ничего не отвечал и не повернулся взглянуть на него; наоборот, я закрыл глаза.
— Я думал, как ты мило выглядишь, — сказал он. — Хотя странно так отцу думать про сына, правда? Но что было, то было. Я там стоял, смотрел, как ты танцуешь, кружишься и все такое, и думал про себя: «Черт, ну и милый же он у меня».
Ночь моего обращения
Они выросли жилистые, худые, с длинными туловищами. Их мышцы и коленные чашечки бугрились, как узлы на канате. Широкие лбы и выпуклые, сильные надбровья у них были схожи, выдавали родство. Щеки стали впалыми, губы едва прикрывали зубы и десны, как будто челюсти, да и весь череп просились наружу.
Они пригибались и шныряли. Они тряслись, нервничали. Они чесались.
Стоя под фонарем на погрузочной платформе, они глядели в темноту. Видели, как их выдохи превращаются в пар и улетают в холодный мрак. Они стояли без капюшонов на снегу, выщипывая из сигарет хлопчатобумажные фильтры. Рассуждали о ночных кражах со взломом. Им нравилось сказать про одно или другое, что оно «с подогревом», — их ночь, их курево. Потом один из них из-за девчонки разобьет себе лицо о зеркало в раздевалке, другой порежет вены. Они будут валить все экзамены. Одну машину за другой будут закатывать носом в канавы. Потом через их руки пойдет порнуха всех сортов. Вскоре вылетят из школы. На работе будут пристраиваться к парням вроде них, к парням с выбитыми зубами, с плохим запахом изо рта, к любителям подмигивать. Будут торчать в подвальных квартирах у взрослых людей, которые держат змей в стеклянных аквариумах. Еще позже они поймут, что на самом деле парни эти не имеют с ними ничего общего. Кому из парней понятна эта дворняжья жизнь, эта помесь двух рас? Кому понятен Папс? У всех этих парней, у всей здешней белой швали — у них есть свое наследие, десятилетие за десятилетием бедности и жестокости, родословные, по которым можно вести пальцем, как по шрамам; это их ручьи, их холмы, их добродетель. Эта погрузочная платформа — дело рук их дедов, они лили цементный раствор. А там, на юге, в Бруклине, у пуэрториканцев есть их язык — родной язык.
Они увидят, что нет среди этих здешних парней таких безжалостных, как они, таких на новенького, таких сирот.
Но сейчас, стоя на этой платформе, они глядели в будущее и видели все иначе.
Они гордились тем, какие они ребята — ребята, которые плюются в общественных местах, ребята, которые смотрят в пол или в точку над твоей головой, ребята, которые только для того встречаются с тобой глазами, чтобы смерить тебя взглядом или припугнуть. Когда они кусали потрескавшуюся губу, когда они жевали перепонку между большим и указательным пальцем, когда они чесали в ухе ключами от дома, они либо вглядывались в воспоминания — в гордые воспоминания, в память крови, — либо грезили о своем потрясном будущем. Стоя на этой погрузочной платформе, они скандировали: Вали отсюда, чувак… Вали отсюда с этой херней… Понял, чувак?.. Сейчас расскажу, как оно было… Сейчас расскажу, как оно будет.
Они не были напуганы, не были изгоями, не были уязвимы. Они были — возможны. Да! Скоро они поднимут парус и поплывут над канавами. Скоро они будут зашибать хорошие бабки. Будут решать за себя. Заставят с собой считаться. Их голосом запоет смешанная кровь.
И я в эту минуту. Взгляните на меня. Вот он я, с ними, под снегом — и внутри, и вне их понимания. Видите, как не по себе им со мной? Они чуяли мое отличие, мой душок — острый, печальный, женственный. Они предчувствовали, что я увижу более широкий мир, чем они. Они ненавидели меня за мои хорошие оценки, за мои белые повадки. Они разом испытывали и отвращение, и зависть, и глубинное желание защитить, и глубинное чувство превосходства.
Взгляните на нас в ту последнюю ночь, когда мы еще были вместе, когда мы еще были братьями.
В полночь
Мы допили спиртное, спрыгнули с платформы, и Манни со всей силы зафигачил пустую бутылку в купу деревьев. Как она упала, мы не услышали — не было ни треска, ни стука, — и это беззвучное чудо страшно нас обрадовало. Манни вообразил черную дыру, Джоэл — что бутылка угодила прямо в пасть зевнувшего енота; я над ними издевался: Ну вы даете, в жизни такой херни не слыхал. Мы шли, но никуда не направлялись, вокруг были наши собственные тени и отзвуки нашего смеха. Алкоголь грел нас изнутри, снежные хлопья уплотняли перед нами воздух.
За углом был стальной четырехсекционный мусорный контейнер, внутри его ограды пряталась с котятами бездомная кошка о восьми сосках. Мы стали рыться в карманах, искать деньги на молоко; Манни накопал семьдесят пять центов. Пятнадцать минут ходу до бензозаправки, никто не замерз. Мы подошли к прилавку и подвинули монетки продавцу — приезжему с Ближнего Востока, человеку смуглому и плечистому, как наш Папс.
— Вы могли бы за отца нашего сойти, — сказал я, и моих братьев одолел кашляющий смех.