хотела покорить сцену. Вы бывали в лондонских театрах, Евграф Федоттчч?
– Во всех. И в Ковент-Гардене, где тогда пускали только в шелковых белых чулках и пудреных париках. Я и суд Олд-Бейли посещал из чистого интереса к уголовному процессу. Слушал разбирательства судебные, оглашение приговора. Вешали там преступников – за убийства, за отравления, за фальшивомонетничество. Вздергивали на виселицу. А у нас четверть века при государе моем прежнем Александре Первом, при котором состоял я в качестве генерал-адъютанта, смертная казнь вообще не применялась. Это так – к слову, чтобы вы знали… Чего бы вам ваша гневная подруга Юлия Борисовна ни рассказывала.
Клер поняла – и эту тему лучше оставить, разговор никак не клеился. Она решила прибегнуть к лести.
– Генерал-адъютант – это ведь как правая рука и личный телохранитель? Вы грудью своего государя везде защищали – и от пуль тоже? Закрывали собой? А скажите…
– Может, когда-нибудь и расскажу вам. – Он указал на деревеньку Жуковку, открывшуюся им с поворота дороги. – Но мы уже приехали. Дела впереди важные.
Жуковка словно вымерла – на кривых грязных улицах под палящим полуденным солнцем никого. Во дворах у завалившихся избенок стонут в лопухах куры, распластавшись крыльями в траве. Редко пробежит шелудивая собака с обрывком веревки на шее, сорвавшаяся с привязи.
– Страда началась, все в поле, – заметил Комаровский. – Спросить бы у кого про крестьянку Дарью Чичину и ее семейство.
Они с трудом разыскали во всей опустевшей Жуковке дряхлую старуху с клюкой, и та, шамкая, поведала им, что Чичины – сам большой и женка, а также сын их и невестка с малым дитем – в поле на дальних выселках: до березовой рощи ехать и потом повернуть в сторону Раздоров.
Туда они и отправились немедля – минуя поля, засеянные пшеницей и рожью, по которым редкими точками ползали жницы с серпами и мужики-косцы.
Жертва вторая, Дарья Чичина, оказалась молодой матерью – жницы послали их на край поля, где стояли телеги и были сооружены легкие шалаши из веток и коры как защита и от палящего солнца, и от дождя и ночной росы. Под присмотром свекрови Дарья кормила грудью ребенка, которому, на взгляд Клер, не было еще и полутора месяцев. Ребенок сосал материнскую грудь жадно. Клер вспомнила, как она первые два месяца кормила Аллегру сама, какое это было удивительное чувство, когда девочка, наевшись, утыкалась личиком в ее грудь и сразу засыпала – крохотный теплый комочек, сытый и нежный.
Как только Комаровский начал задавать молодой крестьянке вопросы о нападении, она прижала ребенка к груди и словно окаменела. С мужчиной – тем более барином, важным господином, она говорить об этом не желала – и не только стыд жгучий был тому виной. Клер решила вмешаться.
– Нападать на меня, – она ткнула себя в грудь. – Тоже нападать. Шесть дней назад. Как на тебя. Я не видеть кто. А ты видеть? Скажи. Пожалуйста. Скажи мне! А то нападать другие тоже и убивать!
Дарья Чичина еще крепче прижала ребенка к себе. Ее свекровь смотрела на нее недобро.
– Ты видеть кто? – повторила Клер пылко.
– Нет, ваша милость. Не видела. Он сзади…
– И мне назад. Бить меня. – Клер указала на свой синяк на виске и ссадины на лбу. – Ты видеть? Он бить меня. А у тебя как все быть? Скажи! Пожалуйста! Скажи мне правда!
– Мы на покосе… косили… сморило меня. – Дарья глянула на палящее солнце. – Жарко было, а я ведь родила всего два дня как тогда.
– Ты родить? Только родить? – Клер была потрясена. Она вспомнила свои роды, хотя они были и не тяжелыми, и не долгими – в семнадцать-то лет! Но она с постели не могла встать неделю, а потом еще столько же еле ходила по дому. Аллегру ей приносила ее сводная сестра Мэри, жена Шелли. – Ты родить и работать? Поле?!
– Покос же, – Дарья глянула на свекровь. – Барские мы тягловые, барщина… Трава стояла богатая, мы косили, а меня сморило. Упала я без памяти… Муж веток натыкал, плат надо мной растянул – когда я в себя приду, ждать им со свекром недосуг. И пошли дальше косить. Я долго лежала. Дитя заплакало, я опомнилась, поднялась, села, стала кормить дитя. Тут он на меня и набросился – сзади.
– А где вы косили? – спросил Комаровский, который слушал очень внимательно. – В каком месте?
– Заливные луга под горой, где кладбище старое с часовней.
– Но это же поле, открытое место, – заметил Комаровский. – Вокруг ни кустов, ни леса. И родичи твои косили луг – как же насильник к тебе незаметно подобрался? Так что никто его даже не увидел?
– Наши косили уже далеко, с пригорка в лощину спустились. А трава высокая была, богатая на покосе. Трава колыхалась вокруг от ветра… Может, в траве он ко мне подобрался… как зверь дикий. Или глаза отвел.
– И что дальше случилось?
– Снасильничал меня. Лицом наземь повалил, прижал. По голове бил, как барышню, как ее милость… чтоб я караул не кричала. Я землю грызла.
– А ребенок? – спросила Клер тревожно. – Он ребенок не трогать?
– Нет.
– Ты должна хоть что-то помнить, – не отступал Комаровский. – Скажи нам, не скрывай ничего.
– Не помню я ничего. Я как в яму черную провалилась. – Юная мать укачивала дитя, которое начало тихонько хныкать. – Не убил меня… снасильничал, но не убил. И дитя не убил. С собой не забрал, не утащил… туда, к себе в темень… Благодарить я его должна.
Клер насторожилась. О чем она говорит, эта юная мать? Как странно…
– Благодарна, что не убил тебя? – Комаровский покачал головой. – Хоть что-то вспомни – голос, руки его… запах… что он конкретно с тобой делал?
– Ничего я не помню, барин! – со слезами в голосе воскликнула Дарья Чичина, и дитя ее от ее отчаянного вопля тоже закричало, заплакало громко. – Что вы душу мне бередите?! Я уж и так… я в колодец хотела кинуться… В семье-то чужой с таким жить… опоганена я… и муж опоганенной меня зрит… Как жить дальше? Только на кого я дочку свою оставлю? Помрет она без матери. А так хоть в колодец, хоть на косе удавиться, все едино мне с тех пор!
– Ребенок твой! – Клер схватила ее за руку. – Ты – нет. Не думать. Не думать, не сметь! Ты мать! Ты кормить, растить дочь.
– Когда на тебя напали? Давно это было? – задал свой последний вопрос Евграф Комаровский.
– Первая неделя с Петрова дня. Покос.
– Начало июля, – сказал Комаровский Клер, когда они