меня, от Вас в десяти. Она уж здесь пятый день, и если бы Вы знали, grand-père, что это за мерзавочка… хорошего дома, воспитанна и – монстр, монстр до последней степени! Я там её никому не показывал, один я и знал… Катишь, откликнись!
– Хи-хи-хи! – откликнулся надтреснутый звук девичьего голоска, но в нём послышалось нечто вроде укола иголки. – Хи-хи-хи!
– И блон-ди-ночка? – обрывисто в три звука пролепетал grand-père.
– Хи-хи-хи!
– Мне… мне давно уже, – залепетал, задыхаясь, старец, – нравилась мечта о блондиночке… лет пятнадцати… и именно при такой обстановке…
– Ах, чудовище! – воскликнула Авдотья Игнатьевна.
– Довольно! – порешил Клиневич, – я вижу, что материал превосходный. Мы здесь немедленно устроимся к лучшему. Главное, чтобы весело провести остальное время; но какое время? Эй, Вы, чиновник какой-то, Лебезятников, что ли, я слышал, что Вас так звали!
– Лебезятников, надворный советник, Семён Евсеич, к Вашим услугам и очень-очень-очень рад.
– Наплевать, что Вы рады, а только Вы, кажется, здесь всё знаете. Скажите, во-первых (я ещё со вчерашнего дня удивляюсь), каким это образом мы здесь говорим? Ведь мы умерли, а между тем говорим; как будто и движемся, а между тем и не говорим и не движемся? Что за фокусы?
– Это, если бы Вы пожелали, барон, мог бы Вам лучше меня Платон Николаевич объяснить.
– Какой такой Платон Николаевич? Не мямлите, к делу.
– Платон Николаевич, наш доморощенный здешний философ, естественник и магистр. Он несколько философских книжек пустил, но вот три месяца и совсем засыпает, так что уже здесь его невозможно теперь раскачать. Раз в неделю бормочет по нескольку слов, не идущих к делу.
– К делу, к делу!..
– Он объясняет всё это самым простым фактом, именно тем, что наверху, когда ещё мы жили, то считали ошибочно тамошнюю смерть за смерть. Тело здесь ещё раз как будто оживает, остатки жизни сосредоточиваются, но только в сознании. Это – не умею Вам выразить – продолжается жизнь как бы по инерции. Всё сосредоточено, по мнению его, где-то в сознании и продолжается ещё месяца два или три… иногда даже полгода… Есть, например, здесь один такой, который почти совсем разложился, но раз недель в шесть он всё ещё вдруг пробормочет одно словцо, конечно бессмысленное, про какой-то бобок: «Бобок, бобок», – но и в нём, значит, жизнь всё ещё теплится незаметною искрой…
– Довольно глупо. Ну а как же вот я не имею обоняния, а слышу вонь?
– Это… хе-хе… Ну уж тут наш философ пустился в туман. Он именно про обоняние заметил, что тут вонь слышится, так сказать, нравственная – хе-хе! Вонь будто бы души, чтобы в два-три этих месяца успеть спохватиться… и что это, так сказать, последнее милосердие… Только мне кажется, барон, всё это уже мистический бред, весьма извинительный в его положении…
– Довольно, и далее, я уверен, всё вздор. Главное, два или три месяца жизни и в конце концов – бобок. Я предлагаю всем провести эти два месяца как можно приятнее и для того всем устроиться на иных основаниях. Господа! я предлагаю ничего не стыдиться!
– Ах, давайте, давайте ничего не стыдиться! – послышались многие голоса, и, странно, послышались даже совсем новые голоса, значит, тем временем вновь проснувшихся.
С особенною готовностью прогремел басом своё согласие совсем уже очнувшийся инженер. Девочка Катишь радостно захихикала.
– Ах, как я хочу ничего не стыдиться! – с восторгом воскликнула Авдотья Игнатьевна.
– Слышите, уж коли Авдотья Игнатьевна хочет ничего не стыдиться…
– Нет-нет-нет, Клиневич, я стыдилась, я всё-таки там стыдилась, а здесь я ужасно, ужасно хочу ничего не стыдиться!
– Я понимаю, Клиневич, – пробасил инженер, – что Вы предлагаете устроить здешнюю, так сказать, жизнь на новых и уже разумных началах.
– Ну, это мне наплевать! На этот счёт подождём Кудеярова, вчера принесли. Проснётся и Вам всё объяснит. Это такое лицо, такое великанское лицо! Завтра, кажется, притащат ещё одного естественника, одного офицера наверно и, если не ошибаюсь, дня через три-четыре одного фельетониста, и, кажется, вместе с редактором. Впрочем, чёрт с ними, но только нас соберётся своя кучка и у нас всё само собою устроится. Но пока я хочу, чтоб не лгать. Я только этого и хочу, потому что это главное. На земле жить и не лгать невозможно, ибо жизнь и ложь синонимы; ну а здесь мы для смеху будем не лгать. Чёрт возьми, ведь значит же что-нибудь могила! Мы все будем вслух рассказывать наши истории и уже ничего не стыдиться. Я прежде всех про себя расскажу. Я, знаете, из плотоядных. Всё это там вверху было связано гнилыми верёвками. Долой верёвки, и проживём эти два месяца в самой бесстыдной правде! Заголимся и обнажимся!
– Обнажимся, обнажимся! – закричали во все голоса.
– Я ужасно, ужасно хочу обнажиться! – взвизгивала Авдотья Игнатьевна.
– Ах… ах… Ах, я вижу, что здесь будет весело; я не хочу к Эку! – Нет, я бы пожил, нет, знаете, я бы пожил!
– Хи-хи-хи! – хихикала Катишь.
– Главное, что никто не может нам запретить, и хоть Первоедов, я вижу, и сердится, а рукой он меня всё-таки не достанет. Grand-père, вы согласны?
– Я совершенно, совершенно согласен и с величайшим моим удовольствием, но с тем, что Катишь начнёт первая свою биографию.
– Протестую! протестую изо всех сил, – с твёрдостью произнёс генерал Первоедов.
– Ваше превосходительство! – в торопливом волнении и понизив голос лепетал и убеждал негодяй Лебезятников. – Ваше превосходительство, ведь это нам даже выгоднее, если мы согласимся. Тут, знаете, эта девочка… и, наконец, все эти разные штучки…
– Положим, девочка, но…
– Выгоднее, Ваше превосходительство, ей-Богу бы выгоднее! Ну хоть для примерчика, ну хоть попробуем…
– Даже и в могиле не дадут успокоиться!
– Во-первых, генерал, Вы в могиле в преферанс играете, а во-вторых, нам на Вас на-пле-вать, – проскандировал Клиневич.
– Милостивый государь, прошу, однако, не забываться.
– Что? Да ведь Вы меня не достанете, а я Вас могу отсюда дразнить, как Юлькину болонку. И, во-первых, господа, какой он здесь генерал? Это там он был генерал, а здесь пшик!
– Нет, не пшик… Я и здесь…
– Здесь Вы сгниёте в гробу, и от Вас останется шесть медных пуговиц.
– Браво, Клиневич, xa-xa-xa! – заревели голоса.
– Я служил государю моему… Я имею шпагу…
– Шпагой Вашей мышей колоть, и к тому же Вы её никогда не вынимали.
– Всё равно-с; я составлял часть целого.
– Мало ли какие есть части целого.
– Браво, Клиневич, браво, ха-ха-ха!
– Я не понимаю, что такое шпага, – провозгласил инженер.
– Мы от пруссаков убежим, как мыши, растреплют в пух! – прокричал отдалённый и неизвестный мне голос, но буквально захлёбывавшийся от восторга.
– Шпага, сударь, есть