class="p1">— Тысячу лет тому назад молились богу и грызли друг другу горло, и тысячу лет дальше так будет. И ничего с ними никто не поделает. Говорят: Москва — что доска, спать широко, да кругом метет. Тут надейся только на себя, никто не поможет, никто не пожалеет. Я все пробовал. На завод поступил, не понравилось. Я не люблю заводы, а люблю леса, речки, поля.
— А с нашими людьми неужели не встречались?
— На заводе я чуял, кто занимается политикой, да очень осторожны стали, друг другу не доверяют, а меня, как нового, сторонились. И я не нравился никому. Меня один старик рабочий все звал блажным: «Блажной, говорит, ты». С интеллигентами встречался, тут я им нравился, а они мне не понравились. Может, редкие есть из них настоящие, а больше такие, что для них люди вроде меня — игрушки. А революция — это им как в гости разодеться, на праздник сходить от своих будней, да так, чтоб захочу — пойду в гости, не захочу — дома останусь; в гостях хорошо, дома лучше. А когда в гостях колошматить по чем попало начали, то они сообразили: лучше дома посидим, — и ушли домой. Им есть из чего выбирать. А таким, как мы, выбирать не из чего. Я бродяжить ходил. Первое время счастливый был, а потом тоска одинокая взяла. Я не говорю про голод. Голод — это можно перенести, а вот надежды когда нет, перенести нельзя: ничего впереди!
— Григорий, пойдем отсюда, в чайной посидим.
— Значит, вы не изменили своему делу? Занимаетесь по-прежнему?
— Занимаюсь.
— А на вас друг какой не доносил?
— Нет.
— Ну, донесет. Теперь это сплошь да рядом делают.
— Вам холодно, Григорий. Пойдемте же в чайную, в трактир.
— Холодно. Вот это-то и главное: полушубок-то мой — помните? — овчинный, вы смеялись, что я летом на заре полушубок надевал. Вспомню этот полушубок — и хоть в прорубь головой.
— Что так?
— Я учительницей одной увлекся с Пречистенских курсов. Ее любили все рабочие. Доверяли ей. И я к ней ходил. Она стихи мне поправляла, ругала за них и «Диалог об искусстве» Луначарского мне вслух читала. Захворал у нее муж. Такой замечательный муж, галстук бантом, очки, усы брил. Во все ее дела с рабочими вникал. Захворал он, и я отдал ему полушубок свой, чтоб ему теплее было. Они все-таки нуждались. Я ей нравился. Она мне букет вечером один раз, когда я уходил, подарила и заплакала. Утром я понял, что она меня полюбила. Понял и с утра раннего побежал к ней. А мне говорят: «Скончалась, ночью отравилась». — «Чем, говорю, отравилась?» — «Серными спичками: развела в стакане и выпила. Увезли, говорят, в больницу, и там скончалась». — «Отчего же это она?» — спрашиваю. А мне отвечают — вначале так оглянулись по сторонам и потом шепотом: «Открылось, говорят, что муж-то ее провокатор, через нее выспрашивал и выдавал; она как узнала, так и не перенесла». А я этому стервецу полушубок свой отдал, а? Пожалел его!
На бульваре оставаться долго мне с Григорием нельзя было: привязался какой-то подозрительный человек, который явно следил за нами. Мы условились с Григорием встретиться позже в этот же день; он указал, в какой чайной, назначил часы и очень настаивал, чтоб я пришел точно.
— Буду ждать. А не хочется встречаться с таким, как я стал теперь, то не приходите. Не обижусь. Буду считать, что со мной скучно и что я того заслужил.
Я расстался с Григорием, весь охваченный желанием скорее связаться с нашими, скорее войти в гущу нашей работы. Общее положение мне начинало казаться еще тяжелее, еще сложнее, чем мы узнали в ссылке из рассказов Сундука.
Не имея никакого следа, чтоб найти организацию, я отправился искать наудачу кого-нибудь из отдельных товарищей. Самое верное место была студенческая столовая-буфет в новом здании университета на Моховой, в нижнем этаже левого крыла. Мы часто там назначали так называемые летучие явки, когда надо было перекинуться двумя-тремя деловыми сообщениями с товарищами или передать срочные поручения. Там всегда стояла такая сутолока, такой гам! При этих встречах требовалось одно обязательное условие: не делать никаких записей, запоминать все наизусть, не доставать из карманов и не передавать друг другу никаких записок, если же в крайнем случае надо было передать какой документ, то вкладывать его в книжку и выбирать для этого какой-нибудь ходовой университетский учебник.
Мой расчет оправдался. Я встретил в студенческой столовой товарища из Замоскворецкого района. Его кличка была по подпольной работе «Полтора Василья». Он скоро стал в заводской организации «Добров и Набгольц» самым деятельным и точным. Про него говорили: «Если Полтора Василья сказал — сделаю, то сделает». На завод он пришел из солдат и был замечательный стрелок, брал призы. У нас он стал организатором по боевой подготовке. По воскресеньям он отправлялся с небольшими группами молодых рабочих, в пять-шесть человек, в рощу за деревню Нижние Котлы и там обучал стрельбе. Он же держал на учете оружие и нес за него ответственность перед комитетом района.
Встречу нашу в столовой мы разыграли так, как будто мы за час до того расстались. Мы даже не сказали друг другу «здравствуй». Увидя меня, Вася спросил:
— Тебе с чем взять бутерброд?
Прожевывая бутерброды, стоя в уголке, мы наскоро сказали друг другу, что надо было. Меня поразило, что Вася несколько смутился, когда я спросил у него районную явку.
— Я пока не знаю, но узнаю для тебя. Приходи ко мне.
Он дал мне свой адрес.
— Только не приходи сегодня: я к кружку готовиться буду.
— Я, Вася, приду завтра.
Затем громче я сказал:
— Коллега, я спешу на лекцию. До свиданья, — и ушел от Васи.
Теперь хотелось бы мне отправиться к Клавдии. Но подходил час встречи с Григорием.
Я уже приблизился к чайной, где должен был ждать меня Григорий, как оттуда раздались крики, засвистели кругом полицейские свистки, полетели из окна чайной осколки разбитых стекол. Очевидно, разразился какой-то пьяный скандал. Мне, беспаспортному, надо было держаться от таких происшествий подальше.
Пришлось долго пережидать, пока не унялся скандал. Я рискнул войти в чайную только после того, как городовые, под наблюдением околоточного, увезли оттуда на извозчиках трех окровавленных людей, выкрикивавших яростные ругательства.
Переступив порог чайной, я наткнулся там на новое происшествие: в большом переднем зале все суетились, шумели и теснились перед входом в маленькую заднюю комнатку. Я тоже был захвачен людским водоворотом, и отступать было трудно. Из задней комнаты кричали:
— Молока, молока скорее!
Какой-то бабий голос закричал!
— Городовой! Караул!
Выскочившая из задней