По малинку в сад пойдем, В сад пойдем, в сад пойдем И малинки наберем, Наберем, наберем. Солнышко во дворе, А в саду тропинка Сладкая ты моя, Ягодка малинка…Кто не пел, а только открывал рот, тот рисковал попасть вместо огорода в угол, за пианино. Но ни малину, ни клубнику, ни тем более колючий крыжовник нам собирать не доверяли. Самым послушным разрешалось выдернуть сорняк и положить в ведро. Остальные должны были высматривать спелые ягоды и с криком, опережая друг друга, указывать на них нашим воспитательницам – Римме Федоровне или Анфисе Андреевне, они осторожно их срывали и складывали в лукошко, а потом на полдник каждому доставалось по три-четыре крупных клубничины. И хотя родители, приезжавшие почти каждое воскресенье, привозили в стеклянных банках пересыпанную сахаром клубнику, ягоды, найденные нами в саду, казались особенно вкусными. Иногда, во время прогулки по саду-огороду, Анфиса Андреевна вдруг громко спрашивала: «Сидит девица в темнице, а коса на улице?» «Морковка!» – радостно догадывались мы. В подтверждение она крепко бралась за длинную перистую ботву и раскачивая вытаскивала из земли оранжевую остроносую морковку. А крыжовник был кислым, поэтому из него варили компот, добавив черной смородины.
Если воспитательница подходила и, внимательно осмотрев, тихо говорила: «Юра, быстро отряхни колени, вымой руки и высморкай нос…» – мое сердце сладко вздрагивало в груди. Без всяких объяснений я знал: ко мне приехали! – и радостно, захлебываясь встречным теплым ветром, мчался к воротам, которые охранял однорукий Иван Родионович. «Ко мне приехали!» – громко стучало сердце. «К нему приехали!» – с завистью смотрели вслед друзья и подружки. Но дальше калитки взрослых обычно не пускали, за исключением родительского дня.
Однажды, окрыленный словами «К тебе приехали!», я на бегу зацепился сандалиями за узловатый сосновый корень, пересекавший дорожку, упал с разгона, сильно ободрал коленки и предстал перед Лидой в жутком виде – пыльный, всхлипывающий и кровоточащий. Она пришла в ужас, даже заплакала. Вызвали медсестру, и та залила мои раны перекисью, страшно пузырившейся на содранной коже, а потом еще помазала зеленкой, и я стал похож на обитателя Изумрудного города.
С двух сторон наш «гектар» окружал лес, третья – выходила на дорогу, по которой ездили в основном велосипедисты, их головы в панамах, соломенных шляпах и кепках проплывали иногда над забором. А вот с четвертой стороны за сплошной белой стеной в доме, напоминавшем терем из книжки про Марью Моревну, обитала старая большевичка Кац – подруга Крупской. Но кто такая Крупская, я узнал только в школе.
Анфиса Андреевна как-то объяснила, что дачу партия и правительство выделили Кац за то, что она видела Ленина. Но мы почему-то считали эту Кац злой волшебницей и, припадая к щелям между досками, с ужасом рассматривали заросший участок, где иногда на дорожке, посыпанной толченым кирпичом, появлялась седая крючконосая старуха в лиловом плюшевом халате, она выгуливала на поводке огромного рыжего кота с жуткой бандитской мордой.
«Кац идет!» – эта весть мгновенно облетала весь «гектар».
Через минуту мы буквально прилипали к забору, пугая друг друга бабой-ягой с костяной ногой. Старуха, наверное, чувствовала, а может и видела, как через щели за ней следят испуганные детские глаза, бормотала что-то не по-русски и грозила нам кривым пальцем. Вскоре у нас за спиной появлялась Римма Федоровна и сердито кричала:
– Брысь отсюда, поганцы!
Последний, кто отлипал от щели, отправлялся в угол, за пианино. Потом воспитательница подходила к забору и громко извинялась:
– Простите, Клара Моисеевна, они больше так не будут!
– Ничего, голубушка, ничего. Я понимаю: дети – цветы жизни! – отвечала Кац прокуренным голосом.
Месяц назад, когда я вернулся с первой смены, мы с Лидой в родительский день ездили к Сашке на станцию Отдых с гостинцами. Я не был на даче с первого класса, так как школьники проводят лето, естественно, в пионерских лагерях. За шесть лет многое изменилось. От платформы теперь в глубь поселка вела асфальтированная дорожка. У некоторых заборов стояли «Победы» и даже «Волги», а прежде только черные «ЗИМы» приезжали утром, чтобы отвезти дачников с портфелями на работу. Наши ворота охранял совсем другой сторож.
– А где Иван Родионович? – спросил я.
– Приказал долго жить… – ответил он грустно.
– Это как?
– Умер.
– А Кац?
– Жива. Что ей сделается? Она же Ленина видела.
– Правда? – изумилась Лида. – Ленина?
– Чистая истина! Его самого.
– Вот бы на нее посмотреть!
– Ничего интересного. Обыкновенная неряшливая старуха.
Я почему-то представил себе Ивана Родионовича, который вдруг сел в гробу, поднял единственную руку и, погрозив пальцем, приказал, чтобы все жили как можно дольше, иначе он обидится. Потом снова лег.
Войдя в калитку, я поразился: какой же он, оказывается, маленький, наш «гектар» – просматривается насквозь. Казавшаяся бесконечной главная дорожка, изрытая корнями, на самом деле не длиннее шестидесятиметровой дистанции на школьном спорт-дворе. За шесть лет многое изменилось. Крышу главного корпуса покрыли новым шифером – серым, как осиное гнездо, расширили игровую площадку и срубили огромную сосну, об корень которой я когда-то споткнулся, мчась к Лиде.
Мы приехали в родительский день, наверное, самыми первыми, так как отец купил билеты в кинотеатр «Новатор» на новую цветную кинокомедию «Бриллиантовая рука», ее взахлеб хвалило все общежитие, а дядя Коля сказал, что последний раз так хохотал, когда в первый раз смотрел «Волгу-Волгу». Он даже тетю Шуру поднял с кровати, что почти невозможно, и отвел в кинотеатр. Когда Тимофеич после работы зашел в кассы, на воскресный вечер все уже было распродано, остались места только на 15.30.
– Здрасьте, вы бы еще с ночи приехали! – хмуро бросила нам, проходя мимо, незнакомая воспитательница.
– Так вышло… – смутилась Лида.
Детей как раз вели из душевой, где преднамеренно помыли, чтобы к приезду родителей они выглядели чистыми и опрятными – в свежих трусиках и майках. Мой грустный младший брат шел, держась за руку, с рыжей веснушчатой девочкой и не обращал на родню внимания, видимо, не ожидая такого раннего появления. Заметила нас Римма Федоровна, почти не изменившаяся, но уже не такая высокая, как раньше. От нее по-прежнему пахло табаком. Лиду она сразу узнала, а на меня посмотрела с недоверием: