Услышав свое имя, Радикальный Боб Меррилл от души рассмеялся.
— Радикальный Боб, — произнес он. — Эти слова уносят меня в далекое прошлое.
— Я согласен с Ледар, — заявил Кэйперс, который поднялся с места, чтобы сменить Ледар в кресле свидетеля. — Трудно описать Шайлу, какой она была в те дни. В младших классах средней школы Шайла не отличалась разговорчивостью. Вы же помните, какой болезненно застенчивой она была. Казалось, Шайла испытывала прямо-таки физическую боль, когда на нее кто-то смотрел. В старших классах это пропало. С каждым годом она становилась все красивее. Потом и сексуальнее. Не говоря уже о ее интеллекте и о том, какой яркой личностью она была. Да, она умела и задирать, и дразнить, и умасливать. Она могла увлечь за собой толпу. В колледже Шайла обнаружила в себе задатки лидера. Из нее мог бы получиться выдающийся член республиканской партии.
— Она всей душой ненавидела республиканцев, — вмешался Майк. — Во время избирательной кампании Макговерна Шайла сказала мне то, что я никогда не забуду. Она сказала: «Южан, ненавидящих чернокожих, привыкли называть расистами. Теперь их называют республиканцами».
— Республиканцы не сумели донести наши идеи до афроамериканского электората, — согласился Кэйперс. — Но мы над этим работаем.
— Если ты получишь хотя бы один голос чернокожего избирателя, значит, демократии в нашей стране не существует, — не выдержал я.
— В твоих устах это звучит как комплимент, — парировал Кэйперс.
— Довольно, Джек. Держи себя в руках, — стукнул молотком судья.
Кэйперс зааплодировал, но с явной издевкой, что только усилило напряжение в зале.
— У Джека талант все преувеличивать. Такой же большой, как и его фигура мальчика-переростка. У него такое огромное сердце, что не помещается в груди. Это трагическая ошибка всех американских либералов. Теоретически они любят чернокожих, униженных и оскорбленных, увечных и нищих, однако никогда в жизни не сядут с ними за один стол.
— Продолжим. Вы, мальчики, словно пауки в банке, — прервал Кэйперса судья, стукнув молотком.
Генерал Эллиот сидел с левой стороны сцены, отодвинувшись ото всех, а его лицо напоминало маску неодобрения. Если он и слушал, то виду не подавал. Эллиот не отрываясь смотрел на сына, а тот, в свою очередь, смотрел на отца, правда, совершенно спокойно, без осуждения. Джордан выглядел настоящим священнослужителем. При этом такой же прямой, поджарый и красивый, как генерал. Но между ними была одна, но существенная разница: темнота, которую принес с собой в театр Джордан, была спокойной, отполированной долгими часами молитв, а темнота, окружавшая его отца, была яростной — она словно пришла вслед за генералом прямо с линии огня.
— Мы с Кэйперсом начнем рассказ с того момента, когда все студенты стали носить длинные волосы, — произнес Майк.
— Я тогда отрастил их до лопаток, — улыбнулся Кэйперс.
— Длинные волосы — это понятно, — заметила Ледар. — Но самое главное, что все наши мальчики уцелели. С нами много чего было, но никто из наших друзей не погиб во Вьетнаме.
— А вот мои погибли! — выкрикнул с места генерал Эллиот.
— Но не Джордан. Не твой сын. Джордан сидит напротив тебя, — подала голос Селестина. — Сегодня он наконец-то смотрит на тебя.
— Селестина, Джордан для меня мертвее любого солдата, который сражался во Вьетнаме и пал там смертью храбрых. Джордан для меня не существует. Мои глаза не видят его, так как меня ослепила его трусость. Между нами густой, непроницаемый туман. Между нами реки крови. Крови людей, которых я вел в бой. Каждый раз, когда я пытаюсь посмотреть на сына, их кровь застилает мне глаза. Когда я пытаюсь хоть мельком увидеть Джордана, их имена заслоняют его. Они встают перед моими глазами на мемориальной Стене памяти погибших во вьетнамской войне. Сотни тысяч букв, фамилии всех погибших мальчиков, которые исполнили свой долг, верой и правдой послужив Америке, и их имена маршируют передо мной в нескончаемом строю каждый раз, как я пытаюсь увидеть нашего трусливого сына. Нашего Джордана.
В зале повисла звенящая тишина — и тут, не выдержав, я вскочил и начал орать на генерала Эллиота.
— Если нами руководили такие тупые задницы, то остается только удивляться, как хоть кому-то из американских солдат удалось вернуться из Вьетнама целым и невредимым. Как может один вышедший в тираж старый осел знать обо всем, что творится в мире? Ответьте мне, генерал. Перед вами сидит ваш сын. Это вам не флаг, не танк M1, не линейный флажок, не ручная граната, не окоп, но все эти вещи вы любили гораздо больше, чем собственного сыны. Когда он был маленьким, вы шпыняли и колотили его, и всем здесь это прекрасно известно. Вы и Селестину поколачивали, но об этом знают только двое из нас. Взгляните на этого бравого генерала, который еще смеет судить своего сына. Да вы мизинца его не стоите и никогда не стоили. Вы мучитель детей и жены, скудоумный хам и отморозок, и единственная причина, по которой я не могу назвать вас обыкновенным нацистом, так это то, что вы не говорите по-немецки и наша конституция не позволяет таким говнюкам распоясаться до конца.
Тут мою речь прервал стук молотка, и я услышал голос судьи.
— Заткнись, Джек. И сядь на место. Ты слишком эмоционально на все реагируешь, а мы только начали.
— Нет, судья, — возразил Майк. — Наш спектакль уже вовсю разворачивается.
— Я хочу задать Джеку вопрос, — произнес генерал и, поднявшись, угрожающе ткнул пальцем в мою сторону. — Это твое поколение стало первым, опозорившим Америку. Когда наша страна призвала своих сыновей, вы, трусливые ловкачи и маменькины сынки, приходили на медосмотр в девчоночьих трусиках, симулировали приступы астмы, подсыпали сахар в анализ мочи, голодали, чтобы вес недотягивал до нормы, или, наоборот, переедали, чтобы получить избыточный вес, брюхатили девчонок — и все для того, чтобы избежать призыва. Вы даже вступали в национальную гвардию — лишь бы не послали на передовую. Нам во Вьетнаме требовались парни из стали, а приходилось выбирать среди таких вот засранцев. Приходилось искать бойцов в грязном сборище хорошеньких мальчиков, которые чувствовали себя комфортнее на кушетке у терапевта, чем во время марш-броска через непролазные джунгли. Наша нация прогнила изнутри. Это республика без гонад. Разжиревшая, женоподобная, раздутая от всех излишеств, которые с удовольствием предоставляет общество. Меня тошнит от вас. Меня тошнит от тебя, Джек.
— Хорошо сказано, генерал, — произнес Кэйперс, нарушив затянувшуюся паузу.
Тут со своего места поднялась Селестина Эллиот.
— Поговори с нами о преданности, дорогой. Ты воспитывал Джордана в убеждении, что преданность — главное достоинство солдата.
— И я не изменил своим убеждениям, — ответил генерал, не глядя на свою теперь живущую отдельно жену. — А вот Джек даже понятия не имеет, какую преданность я имею в виду.
— Что касается преданности, то он может научить тебя тому, о чем ты и не мечтал, — отрезала она. — Джек ни разу не отвернулся от нашего сына. Он абсолютно предан нашему с тобой единственному ребенку. Ни разу не поколебался. Ни разу не отступил. И ни разу не попросил ничего взамен, не получил даже самой малости в счет оплаты.