смирительные дома были упразднены. Вот описание такого дома в Петербурге в 60-х гг.: «Нижний этаж этого громадного дома занимали контора, квартиры некоторых служащих, столовая для мужчин и мастерские – переплетная, сапожная и портняжная. Во втором и третьем этажах помещались церковь и отделения женское и для умалишенных, а в четвертом – находились спальни для мужчин. Это не была тюрьма; это было что-то среднее между богадельнею и воспитательным учреждением. Положим, что для каждого арестанта непривилегированного (курсив мой. – Л. Б.) сословия работы были обязательны; но они не были принудительными: каждый арестант выбирал себе такую работу, к какой был способен или какая ему нравилась, и за всякую работу в мастерских платили известный процент с наложенной цены.
Чистые, сухие и просторные спальни с крашеными полами, с отдельными койками, на которых лежали такие мягкие и сухие постели, каких едва ли можно найти теперь в любой частной мастерской, вполне достаточная и вкусная пища, еженедельное чистое белье и баня – все было хорошо в этом заведении. В переплетной мастерской, куда я поступил в исправительном заведении, работали около семидесяти человек. <…> Взрослые работали билеты для железных дорог и коробки для патронов, а малолетние, под руководством настоящих мастеров из арестантов, приучались к более искусной переплетной работе» (160, с. 92).
В первой половине XIX в. за буйство в пьяном виде на улицах, незарегистрированную проституцию и т. п. забирали в полицейскую часть, где частный пристав или городничий (в уездном городе) мог приговорить к наказанию розгами или заключению на несколько дней на съезжей, с выводом на работы на улицах, например, их уборки. Для порки при полиции помещики могли отослать с записочкой своих дворовых, сюда с той же целью обращались родители непочтительных или загулявших взрослых сыновей и пр.
Так что можно смело говорить о крайней неравномерности в наказаниях, где простая ссылка в Сибирь на жительство, т. е. занятия земледелием, ремеслами и торговлей, соседствовала с весьма суровыми и даже жестокими наказаниями, которые, однако, постепенно выходили из практики. Но можно говорить и о том, что система наказаний была социально структурирована, в соответствии с сословной структурой общества. Характер среды обитания нации, ее социальная составляющая были детерминантой и в этой области, и перемены в социальном строе вели к изменениям в сфере наказаний.
История русской тюрьмы, каторги и ссылки – это не только самобытная профессиональная структура уголовников, система наказаний и особенности содержания арестантов. Это и особая субкультура этого слоя отверженных, в том числе художественная. Читатель старшего поколения при этом, разумеется, сразу же вспомнил довольно популярные недавно народные песни: «По диким степям Забайкалья…», «Славное море, священный Байкал…» и другие.
Строгие тюремные правила запрещали «всякого рода резвости, произношение проклятий, божбы, укоров друг другу» и т. д.; в том числе запрещались и песни, так что, например, в «Записках революционера» П. А. Кропоткина можно найти место, где в ответ на его попытку петь в камере последовал оклик охранника. Смотрителям острогов приказывалось поющих «отделять от других в особое помещение, определяя самую умеренную и меньше других пищу, от одного до шести дней включительно на хлеб и воду», т. е. заключать песенников в карцер. Но, как известно, в России суровость законов смягчается их повсеместным неисполнением. И русская тюрьма, и каторга дали нам огромный массив оригинальных самобытных песен, ныне совершенно забытых. Известный русский этнограф и бытописатель С. В. Максимов в книге «Каторга империи» даже поместил особую главу, посвященную тюремной песне. Максимов, упомянувший ряд поэтов-каторжан и поместивший в главе множество старинных песен, сетовал, однако, что в его время настоящие песни народного склада выходят из употребления, заменяясь дешевыми поделками в духе городского жестокого романса, «сродни кисло-сладким романсам песенников». Оказывается, даже знаменитая разбойничья «Не шуми мати, зелена дубравушка» сложена лишь в конце XVIII в. не менее знаменитым вором и сыщиком Ванькой Каином, обладавшим литературным даром. Он пишет: «Затем растянули по лицу земли русской войска в то время, когда уже познакомились они с деланною, искусственною и заказною песнею; потом завелись фабричные и потащили в народ свои доморощенные песни, находящиеся в близком родстве с казарменными; наконец, втиснули в народ печатные песенники с безграмотными московскими и петербургскими виршами, с романсами и цыганскими безделушками». Он приводит несколько таких поделок, вроде: «Суждено нам так страдать! Быть, прелестная, с тобой в разлуке – тяжко для меня. Ох! я в безжалостной стране! Гонимый варварской судьбой, я злосчастье испытал. Прошел мытарства все земные на длинной цепи в кандалах. Тому причиной люди злые. Судья, судья им – небеса. Знаком с ужасной я тюрьмою, где много лет я прострадал…» и пр. Им противопоставляются подлинно народные старинные песни, например: «При долинушке вырос куст с калинушкой, на кусточке ли сидит млад соловеюшко, сидит, громко свищет. А в неволюшке сидит добрый молодец, сидит, слезно плачет…» и пр., или: «Ты не пой-ка, не пой, млад жавороночек, сидючи весной на проталинке, на проталинке – на прогалинке. А воспой-ка, воспой, млад жавороночек, воспой-ка, воспой при долине. Что стоит ли тюрьма, тюрьма новая, тюрьма новая, дверь дубовая; что сидит ли там, сидит добрый молодец, он не год сидит, он не два года, сидит ровно семь годов.» Такие песни пел когда-то горемычный русский люд.
Создали отверженные и свое изобразительное искусство – татуировку. Описавший русский тюремный мир А. Свирский, который и сам не миновал острогов, предполагал, что «сильное влияние оказали на испорченные умы русских арестантов французские романы вроде Евгения Сю и Монтепена, в которых фантастические герои-преступники также татуированы». Как и сегодня, татуировка в русском остроге имела важное значение; недаром называлась она «регалкой», то есть регалией, наградой заслуженному колоднику. Свирский пишет: «Сам себя арестант редко когда татуирует: иначе это сочли бы с его стороны хвастовством и все бы стали говорить, что он сам «награждает себя чинами». Но любой «орел» с удовольствием и даже с гордостью подставит свою обнаженную грудь или руку, если товарищам вздумается посредством такой татуировки отличить его от других. Мне пришлось быть свидетелем подобного «миропомазания», как называют арестанты процесс татуирования, в харьковской пересыльной тюрьме». Только заслуженный и хорошо известный в тюремных кругах каторжник, не раз пускавшийся в бега, мог заслужить право на это почетное «миропомазание». «Пусть какой-нибудь мелкий, не значащий воришка нарисует на своем теле фигурку, ему проходу не дадут. Сейчас же послышатся по адресу татуированного насмешки, шутки, угрозы, а не то и кулаком дадут ему понять, что он еще чересчур зелен для того, чтобы украшать себя регалками.
При неразвитой еще технологии татуирования это был очень мучительный процесс, в котором участвовали заостренное шило, соль и пепел. Но заслуженный «жиган» должен был с достоинством вынести пытку, при которой кровь потоками