она пела песни. Она сидела неподвижно и очень долго, наверное, несколько минут, ничего не говорила и даже не смотрела на Полынина.
– Вот я и приехала к вам, – сказала она. – Умные женщины так не делают, но я, очевидно, дура. Ну, скажите же хоть что-нибудь! Я ведь через силу разговаривала, пока был ваш товарищ, а на самом деле мне и совестно и страшно.
Что было сказать на это? Полынин понял из ее слов, что написанное в письме – правда, что она любит его и приехала за ответом. Поднявшись с места, он подошел к ней, приподнял ее из-за стола за локти, обнял и поцеловал в губы, продолжая видеть прямо и близко смотревшие на него немигающие глаза. Потом снова посадил ее на табуретку и, уже поцеловав ее, но все еще не зная, что ей сказать, стал, не глядя на нее, прихрамывая, ходить взад и вперед по землянке.
– Сядьте! Вы слышите?
Он еще раз пересек землянку и сел, подумав, что обидел ее.
Но она протянула через стол обе руки, взяла в них его руку и поцеловала ее так неожиданно для него, что он даже не успел отдернуть и покраснел от неожиданности и стыда.
– Вот так, – сказала она. – А вы меня больше не целуйте сегодня. Согласны?
Он кивнул, все еще не в состоянии заговорить.
– И не ходите больше из угла в угол, вы хромаете.
– Не обижайтесь за вопрос: вы не замужем? – наконец с трудом выговорил Полынин.
– Сейчас нет, – сказала она, помедлив, – раньше была. – И, снова помедлив, добавила: – Два раза. Вас не насмешила моя карточка?
– Почему?
– Ну, удивила? Вы ее не порвали?
Он полез в карман гимнастерки, молча вынул карточку и положил перед нею на стол.
– Мне было бы жаль, если б вы ее порвали, – сказала она. – Это моя самая любимая, поэтому я вам ее и оставила. Эта карточка – начало всего: и того, что потом было, и того, чего так и не было, только думала, что будет… В то время вы бы не спросили, была ли я замужем.
– Сколько вам было тогда лет? – спросил Полынин.
– Столько же, сколько и вам: восемнадцать.
– Вы бы на меня тогда и внимания не обратили, – сказал Полынин. – Я еще и в авиашколу не поступал, работал вагоновожатым и учился на рабфаке.
– Наверное бы, не обратила, – согласилась она. – Я сама тогда…
Она стала рассказывать ему о себе тогдашней, только что приехавшей в Москву из провинции девчонке. Как она сразу и училась в театральной студии и работала, и какие маленькие ухищрения приходилось ей делать, чтобы выглядеть хорошо одетой, имея одно платье и две блузки, и как, выпросив одну контрамарку во МХАТ, они ухитрялись проходить по ней зайцами вдвоем и втроем, и как она сама масляной краской перекрашивала себе в разные цвета одни и те же старые туфли, и как, потеряв продовольственные карточки, полмесяца говорила подругам, что худеет для роли…
Рассказывая все это, она делалась Полынину ближе, чем раньше, потому что ее юность была чем-то похожа на его собственную, тоже бедную и деньгами и родственниками, но зато богатую товарищами, прожитую когда вприкуску, а когда и вприглядку, от получки до получки всухомятку и с недосыпом.
Но была тут и разница, которую он не мог не заметить: сам он, когда вспоминал о своей юности, вспоминал о ней просто и весело, как человек, для которого прошлое было само собой разумевшейся дорогой к настоящему, а настоящее и есть как раз то, о чем он в юности думал как о будущем. А Галина Петровна – он это видел – вспоминала о своей юности с каким-то печальным удивлением, как о ступеньках лестницы, которая в конце концов привела ее не туда, куда она думала. Слушая ее, он пытался проникнуть туда, за эту печаль, понять, что же произошло с ней, почему у нее все вышло не так, как ей хотелось. «Может, она и в самом деле была самая способная и только по чужой злобе – или подсидел кто – все вышло не так, как надо? Бывает и у нас в авиации – одному вершки, а другому корешки, тут не повезло, там сорвался, и готово: человек один, а послужной список другой! Может, и у нее так?»
Он подумал о ее двух замужествах, но расспрашивать не стал, почувствовал, что она больше не хочет об этом. Она встала, нагнулась над своим чемоданчиком и открыла его. Чемоданчик был набит ее театральными вещами: черное платье, в котором она тогда на вечере читала стихи, какое-то ожерелье, похожее на елочные бусы, щипцы для завивки волос… Она порылась в чемодане и достала со дна пачку снимков.
– Садитесь рядом, – сказала она, подходя к столу. – Будем смотреть мои фотографии.
Полынин пододвинул табуретку, сел рядом с ней, и она стала показывать ему одну за другой свои фотографии, снятые в разные годы и в разных ролях. На одних фотографиях она была красивая, на других некрасивая, на одних похожая на себя, на других непохожая – в белокурых париках, совсем менявших ее лицо. Она то говорила ему, как сыграла эти роли – одну хорошо, другую плохо, то просто спрашивала: «Верно, я смешная тут?» – то вдруг переворачивала фотографию («Эту не смотрите, ее вообще давно надо порвать»).
– Вот и все, – наконец сказала она. – Наверное, подумали, я вас обманула, сказала, что приехала неожиданно для себя, а фотографии привезла, да? Но я правда уже давно положила их в чемодан и все вожу с собой. Даже в госпиталь два раза брала.
– Ничего я не подумал, – сказал Полынин и обнял ее за плечи. Но она повела плечом, чтобы он снял руку.
– Не обнимайте меня сейчас. Все это слишком серьезно. Наверно, даже плохо, что так серьезно, но так уж вышло… Надо ехать, а ехать не хочется. У вас тепло, а на улице холодно. Слышите, какой ветер? Вот возьмет да и заметет меня по дороге, и превращусь в сугроб, такой же, как все остальные. А вы поедете утром мимо и даже не заметите меня… Все это глупости! – прервала она себя. – А теперь скажите правду: если я сейчас останусь, а уеду завтра утром, это будет очень неудобно? Если очень неудобно, тогда не надо.
– Сейчас я распоряжусь, – сказал он охрипшим голосом.
– А это действительно удобно?
– Сейчас я распоряжусь, – вместо ответа повторил он, накинул на плечи кожанку и вышел.
4
Галина Петровна осталась одна.