– Теперь ты.
Роза Ильдаровна курила у открытого окна в спальне. На ней была полупрозрачная накидка, позволявшая даже в полутьме разглядеть ее крутые ягодицы и высокие мощные ноги.
Я стоял у нее за спиной, понимая, что сейчас произойдет, и весь дрожал.
Наконец она погасила окурок в пепельнице, стоявшей на подоконнике, повернулась ко мне, сбросила движением плеч накидку, с силой провела ладонями по своей груди и бедрам и сказала: «Теперь ты».
От нее пахло тяжелыми горьковатыми духами.
В постели я почувствовал себя человеком, вступившим в единоборство с лошадью – такой огромной показалась мне Роза Ильдаровна. Но оказалось, что лошади умеют быть нежными, чуткими и благодарными.
Под утром мы с Осей вышли из ее квартиры друзьями.
– А ты ей что-нибудь сказал? – спросил вдруг Ося.
– Нет. А что говорить-то?
– А я сказал, что люблю ее. Так и сказал: я тебя люблю.
– А она что?
– Закрыла глаза.
Я онемел от ужаса, смешанного с восторгом.
Каждый день Ося говорил родителям, что переночует у меня, и вечером мы отправлялись в гости к Розе Ильдаровне.
Эта упоительная история длилась два месяца, пока Ося не уехал поступать в военное училище, а я – в медицинский институт.
Через много лет я встретил ее на кладбище, когда хоронили отца.
Роза Ильдаровна была все такой же статной, держалась прямо, и от нее пахло все теми же тяжелыми горьковатыми духами. Твердой поступью она прошла мимо нас с дедом, не поднимая взгляда, и скрылась за пыльными деревьями в той стороне, где была могила ее мужа.
Провожая ее взглядом, я впервые задумался о том, что произошло много лет назад. Связь с взрослой женщиной, которая отдалась мальчишкам в день похорон мужа, казалась мне тогда необыкновенным приключением. Днем в школе я встречал строгую учительницу, которая внушала страх не только детям, но и взрослым, а ночью та же самая строгая учительница беспрекословно повиновалась, когда я приказывал: «Теперь на живот».
Это было чудо.
Мой простодушный друг Ося считал, что Розу Ильдаровну, на наше счастье, обуяла похоть, а я – я боялся даже говорить об этом, чтобы не спугнуть удачу.
Боже, что мы знали тогда об одиночестве? О гордой, умной, волевой и привлекательной женщине, которая молча, без жалоб претерпевала жизнь, изгаженную мужем – бабником и пьяницей? Что мы знали о причинах, которые побудили ее разом изменить свою жизнь и отдать на разграбление двоим безмозглым мальчишкам самое дорогое, что у нее было, – свое тело и свою репутацию? Что, наконец, знали мы о любви, о тайном огне, бушевавшем в душе тридцатисемилетней женщины и искавшем выхода на любых дорогах? Обо всех тех запретах, страхах и предрассудках, которым она всегда подчиняла свою жизнь и которые могли обрушиться на нее всей своей непомерной тяжестью, узнай кто-нибудь в городке о ее тайне? А она ведь ни разу – ни разу – не попросила нас держать язык за зубами, безотчетно доверившись юнцам, как мог довериться только вконец отчаявшийся человек. Была ли она счастлива хотя бы в те минуты, когда после секса лежала рядом с подростком, со слезами на глазах водя пальцем по его животу?
Провожая взглядом Розу Ильдаровну, пришедшую на могилу мужа, я вспоминал те два месяца, когда мы с Осей с упоением делили ее царственное тело, даже не задумываясь о том, что творилось в ее душе, и втягивал ноздрями тяжелый горьковатый запах ее духов, тающий в чистом кладбищенском воздухе…
В медицинском институте я проучился недолго. Весь запас романтического энтузиазма, почерпнутый в книгах и фильмах о врачах, иссяк за два года, и я поступил на факультет журналистики. Но и там продержался недолго.
Помню пожилого доцента, вечно небритого и желчного, который был ушиблен темой заимствований и пародий в литературе. Он проводил параллели между «Бесами» и «Двенадцатью стульями», считая главу «Союз меча и орала» пародией на главу «У наших» в «Бесах», Кису Воробьянинова – пародией на Ставрогина, а письма отца Федора – пародией на письма Достоевского жене.
Призыв в армию мне не грозил, поскольку я был негоден к службе по зрению, поэтому вел я себя развязно – пропускал занятия, валялся на койке в общежитии, таращась в потолок или уткнувшись в книжку. Оживлялся только вечером, когда с занятий возвращалась Лариска, учившаяся на пятом курсе биофака.
Ее мужа-студента забрали в армию, ребенка она отправила к матери в деревню и все свободное время посвящала сексу. Она была бесхитростной давалкой с гибким телом, смугловатой, с яркими глазами, и в общежитии, кажется, не было парня, который не переспал бы с нею хоть раз.
Замок в ее двери был давно сломан, и если Лариске хотелось выспаться, она запиралась на чайную ложечку. Вбила в дверь и дверной косяк петли – в них и засовывала чайную ложечку. Но если надо было открыть дверь, достаточно было навалиться на нее плечом, и ложечка из дешевого алюминиевого сплава с хрустом ломалась пополам. Под кроватью у Лариски стояла трехлитровая банка с алюминиевыми обломками. Сколько таких банок она вынесла на помойку, никто сосчитать не брался.
Я получал стипендию, кое-какие деньги от отца и еще зарплату в качестве санитара в больнице – денег у меня было достаточно, чтобы пригласить Лариску в кафе. Она выделяла меня из толпы кобелей, пожалуй, только потому, что они стеснялись или боялись появляться с нею на людях, а я – нет.
Ее отец умер в тюрьме, куда попал за убийство сыновей, втроем трахавших четырнадцатилетнюю сестру в бане, а мать сошла с ума и бросилась в глубокий колодец, откуда ее не могли достать два дня, и все это время она там стонала, плакала и просила воды.
Лариска смеялась, рассказывая о матери, умиравшей на дне узкого колодца, и передразнивала ее, прикладывая ко рту руки и крича гулким голосом: «Воды! Воды!» После похорон матери девочка попала в семью дяди, который приставал к ней, пока она – тут Лариска опять начинала хохотать – не пырнула его ножом в задницу.
– Что ж тут смешного, Лариска? – сказал я. – Кровосмешение, убийства, безумие, мрак, чувство вины, травма на всю жизнь и все такое, а ты – ты смеешься! Братья убиты, отец и мать умерли – и все, в общем-то, из-за тебя… если бы у нас был возможен фрейдистский роман, ты была бы главной героиней…
– Это ж баня, в бане все так делают… а отец у нас нервный был, болел часто, вот и сорвался…
– Да ведь я не об этом…
Лариска вздохнула.
– У моей бабушки отца убили, моего прадеда, он был священником, и его колхозные активисты топорами зарубили, а его жену, мою прабабушку, изнасиловали на глазах у детей. Потом этих убийц закатали на Колыму, но не за убийство, убийство им простили, конечно, а за какое-то вредительство в колхозе – тогда любой мог стать вредителем. И бабушка с их женами и детьми горе горевала, хлеб делила и чай с сушеной морковкой пила. Детей вместе растили, голод вместе голодали… Отец мой как-то спросил, почему она всех простила, а бабушка и говорит: «Если у нас все зло помнить, придется всем всех убивать». Либо жить, либо помнить – вот тебе и вся Россия, Игруев, – старушечьим нравоучительным тоном сказала она. – А ты все – Достоевский, Фрейд, Сталин, Россия, загадка русской души… – Зашептала, шаря по мне руками: – Давай-ка сюда своего сталина – у меня уже вся россия пожаром горит…