— Ну? — Он оторвал голову от импровизированной подушки — телогрейки, подоткнутой под ухо. — Журнал, — он прикрыл развернутую перед его лицом книгу и прочел: — «Мир искусства». Ну?
— Как же ну?! — возмутилась Леночка. — Ты сюда посмотри! — потребовала она и снова раскрыла журнал на прежнем месте.
— Леонардо да Винчи, — медленно произнес он, читая подпись под тусклой репродукцией «Моны Лизы».
— Ну? — теперь уже Леночка повторила это краткое слово, и в ее голосе было столько неизбывной ностальгии по красоте и гармонии, что Аганин не выдержал и рассмеялся, окончательно проснувшись и сев с ней на ящики — поближе к лампочке.
Они рассматривали репродукции Леонардо, Рафаэля, Тициана, папа Саша напрягал свою память, морщил лоб, тер виски, пытаясь рассказать зачарованному ребенку все, что ему было известно об эпохе Ренессанса. К сожалению, об этом он знал совсем немного. И вообще в живописи он был не силен.
— Зато знаешь, Леонардо да Винчи был отменным механиком, знатным астрономом, превосходно знал анатомию. А еще он сделал массу открытий в военно-инженерном деле и гидротехнике. Хочешь, я расскажу?..
И он рассказывал, рассказывал, рассказывал, а Леночка, уже не слушая его, блуждала где-то в далекой игре светотеней «Мадонны в скалах», впитывая каждой клеточкой необъяснимое, неземное блаженство, исходящее от этого вечного искусства, такого нежного и кроткого, что выразить это словами она никогда бы не сумела.
Так началась ее болезнь. Болезнь, лишенная видимою анамнеза, но преисполненная трепетного благоговения перед великим чудом — чудом искусства туманного времени с прекрасным именем «Возрождение».
Может быть, после Леночка и выздоровела, но, бережно храня журнал, она еще долгое время не расставалась с ним. Даже по квартире, полученной Аганиным, она перемещалась с журналом под мышкой. И когда настала пора готовить ее к школе, Аганин нанял для Леночки репетитора, коим оказался смешной, страдающий остеохондрозом и приступами люмбаго старичок Павел Аронович, который в прошлом, почти таком же далеком для Леночки, как век Возрождения, был учителем младших классов мужской гимназии. И эти репродукции, ставшие уже почти частью Леночки, вдруг возродили в Павле Ароновиче давнюю страсть. Оказывается, когда-то он был еще и художником. Правда, плохоньким, кисть не слушалась его, мазки ложились не туда и не так, симфонии чувств на холсте не получалось, зато душа его кипела, бурлила, не давала покоя, и он страстно, с завидным прилежанием и упорством погрузился в болезненно-жадные грезы о неподвластной ему стихии. Он рылся в книгах, сидел в библиотеках, шнырял челноком по выставкам, галереям, салонам, он забросил семью, и по этой причине семья забросила его. В конце концов его стали считать неудачником, глупцом, юродивым. Над ним посмеивались его же ученики, не брали в расчет сослуживцы, но страшно любили собаки и младенцы.
Павел Аронович ушел из гимназии в школу для детей, страдающих тяжелыми умственными недугами, и перенес на них свою доброту и ласку. Больные дети чем-то похожи на собак и младенцев. Они висли на нем, цепляясь за старенькие полы пиджака, тянули к нему тонкие ручонки с искривленными пальцами, выворачивали паутинные сморщенные шейки и лопотали на непонятном языке, а он говорил им о красоте, любви, пророчестве великих творцов. И, как ни странно, они понимали его.
Иногда Павел Аронович репетиторствовал у небогатых детишек, отстающих от программы. Он брал за эти уроки смехотворно малые деньги, за что и пользовался постоянным спросом. Выходя за пределы школы, он надевал благочинную маску отрешенности. И опять неслась вслед ему чья-то колкая шутка, больно ранящая чуткое сердце. «Если им нужно, чтоб я был, как все, я буду, как все», — размышлял он, и ни на йоту не отступал от учебных параграфов.
В Леночке он нашел камертонное созвучие своей томящейся душе и после положенных на математику, язык и литературу часов раскрывал перед нею двери в рай рассеянной музыки кватроченто.
Репродукции из журнала «Мир искусства» со временем истончились, истерлись по краям сгибов, порвались. Сначала Леночка хранила их в картонной коробке из-под конфет, а после, когда коробка обветшала, переложила обрывки в пакетик, который в конце концов затерялся. Ей казалось, что она никогда не сможет забыть неземной аромат истлевшей краски, и потому не очень-то горевала о потере.
— Да что там бумага! — говорил ей Павел Аронович. — Главное — сердце! Магическая тайна души. Она есть у тебя. Живи с нею и не растеряй по пути. А бумага… Что бумага?
Спустя годы Леночка вновь оказалась в подвале. В том самом подвале, который подарил ей бесконечную мелодию прошлых тысячелетий и возвысил ее душу над грязью повседневной жизни. Тогда она была счастлива отраженным счастьем былого, больна его отраженной болью, светла отраженным светом. А нынче… Только и остается, что забыться в глухой тоске.
Леночка лежала на топчане — почерневшая, молчаливая. Она смотрела в потолок и ни на что не реагировала.
— Эй, ты чего здесь? — вдруг донеслось до ее слуха, и она бессмысленно повела глазами. Лик Моны Лизы мелькал перед ней.
— Ты чего молчишь? Оглохла, что ли?
Леночка с трудом оторвала взгляд от Моны Лизы и подняла глаза вверх. Скользнув по невнятному, расплывчатому контуру чьих-то губ, носа, глаз, она уставилась на залихватски повернутый набок козырек кепки. Как странно: Мона Лиза и кепка. Как все смешалось! Наконец до нее дошло, что лик — это всего лишь отпечатанный на майке рисунок…
Леночка прикрыла глаза. Ей не хотелось видеть перед собой эту девицу, которая появилась в подвале незваной гостьей. Она плыла по волнам воспоминаний, почти забыв о бурлящей за серыми стенами подвала жизни, не испытывая абсолютно никакого желания возвращаться в реальный мир.
Бумага превращается в труху, а люди… Люди превращаются в боль, которая опаляет душу. Они исчезают, оставляя внутри глубокие раны, доводя до предельного отчаяния глухой пустоты. Так стоит ли говорить? Стоит ли приближать их к себе, впускать в свой внутренний мир? Лучше прикрыть глаза. Пусть нет исцеления, но есть безразличие и отрешенность…
— А-у-у! Очнись! Обкурилась никак? О! Да я тебя знаю! — Леночка почувствовала, как рядом с ней на топчан опустилось что-то тяжелое. Прогнулись пружины, в нос шибануло пылью. Она открыла глаза в тот момент, когда ее взяли за плечо и стали настойчиво трясти.
— Пожалуйста, — попросила Леночка, — оставь меня… не тряси.
— Ну и слава Богу, хоть говорить в состоянии. Я точно тебя знаю. Только что сквозь витрину «Эргуса» по телеку видела. Тебя разыскивают…
Приятная пустота стала рассеиваться, и перед глазами зарябили мушки красного цвета. Мушки мешали созерцать, нарушали гармонию абсолютного по своей глубине и безысходности страдания, выводили из оцепенения.
— Меня некому разыскивать.
— Тогда ответь, ты Григорьева? Точно! По глазам вижу! Елена, кажется, Сергеевна… Ну?
— Нет, — Леночка судорожно вздохнула. По щеке покатилась одинокая слезинка. Она прикрыла глаза, и слезинка тут же испарилась, как будто ее и не было.