Разумеется, он не ожидал от меня мгновенного ответа. Метаморфоза, которая произошла с теорией Феррье, нашедшей ныне практическое применение, вполне была способна лишить дара речи такого впечатлительного человека, как я.
«Вы не представляете, – заключил он, – как долго я ждал этого момента».
Беннет встал из-за стола. «Да ведь я, – сказал он, – почти не писал Вам. Но профессор Джексон всегда держал меня в курсе». Он посмотрел на Джексона, который за все это время не произнес ни слова, а только слушал, глубоко погрузившись в кресло. Теперь же он слегка скривил рот – как делал обычно, если речь шла о моих приключенческих похождениях по следам новых открытий в области хирургии, – и в этом выражении читалось немного сарказма, немного удивления и понимание, скрывающееся под его внешней холодностью. «Но это еще не конец истории, – проговорил он с присущей деловитостью. – Только завтра мы узнаем, правы ли Вы, Беннет. Завтра сделает Вас либо героем, либо убийцей, но противники вивисекции, несомненно, заклеймят Вас как истязателя».
«Сейчас мне нужно еще раз навестить моего пациента, – прервал его Беннет. – Не желаете ли Вы составить мне компанию и взглянуть на Хендерсона до операции?»
Я кивнул, и Джексон также поднялся из своего кресла. Но он дошел с нами только до двери палаты. Стоя у нее, он сообщил: «Я буду здесь завтра рано утром, в десять часов».
Когда мы ехали по Квин Сквер к Национальной больнице, она показалась мне более бесцветной и отталкивающей, чем когда-либо до этого. Она была очень далека от общепринятых представлений об известной клинике для душевнобольных.
Мы прошли по скудно освещенному и пропахшему карболкой, мылом и кухонным чадом коридору. Нам навстречу вышла пожилая медсестра. «Как дела у мистера Хендерсона?» – поинтересовался Беннет.
Сестра ответила, что он кричал на протяжении двух часов, а затем она дала ему морфий. С того времени боль утихла, но он стал неконтактным и возбужденным, как перед приступом буйного помешательства или эпилепсии.
Мы вошли в подавляющую своей пустынностью палату, где одиноко стояла единственная кровать. Над головой лежащего в ней больного тускло горела лампа, он встретил нас странным медленным движением своего молодого и кажущегося, в сущности, здоровым лица. Его левая рука бессильно спускалась по стороне кровати. Но, узнав Беннета, он попытался выпрямиться. Его взгляд был застывшим взглядом очень больного человека.
Резким движением здоровой правой руки он рванул в сторону одеяло и остался лежать перед нами наполовину голый – человек с сильным, мускулистым, натренированным телом. «Посмотрите на меня», – процедил он, одновременно с неимоверным напряжением пытаясь пошевелить левым предплечьем и левой ногой, но не добившись ничего, кроме их жалкого подрагивания.
«Все ведь здорово, – прокричал он, – все полно силы, только это маленькое чудовище в моей голове губит меня. Может ли орех погубить меня?»
На его лице выступил пот, и он заплакал. Беннет не пошевелился. По-видимому, он уже был свидетелем неистовых протестов Хендерсона. Он ждал, пока тот затихнет.
Потом он присел на край кровати и молча укрыл его одеялом, убрав под него и парализованную руку. После этого он медленно проговорил: «Хендерсон, мы окончательно решили сделать это. Завтра в 10 часов утра доктор Рикман Годли, знаменитый хирург, и я попытаемся избавить Вас от вашей болезни».
Хендерсон поднял голову от подушки, его лицо влажно блестело. Правой рукой он ухватился за руку Беннета. «Я уже не раз говорил вам, – проговорил он, запинаясь. – Вы можете делать со мной все что угодно. Я благодарен Вам за все, что бы из этого ни вышло, я всегда буду Вам благодарен…»
«Хорошо, – пробормотал, поднимаясь с кровати Беннет. – Хорошо. Теперь Вы понимаете, почему мы вынесли отсюда остальные кровати и поставили ширму» – он обращался ко мне. – Здесь, в Национальной неврологической больнице до сих пор нет операционной!»
Он указал на обтянутую тканью ширму, отгораживавшую один из углов комнаты. «Мы будем оперировать в углу, за ширмой». Он завел меня за нее: там стоял очень старый, совершенно примитивный, деревянный операционный стол и два небольших столика с медицинской посудой, пузырьками карболки и инструментами. На подоконнике стоял неуклюжий распылитель паров карболовой кислоты, некогда изобретенный Листером, чтобы всепроникающим карболовым облаком дезинфицировать все операционное поле, включая руки и инструменты хирургов. «Годли, – произнес Беннет тихо, чтобы не расслышал больной, – привез все необходимое из Кингс Колледж и заказал несколько особых инструментов, которые, как он полагает, пригодятся, так как анатомические структуры мозга имеют особый характер. Годли провел аналогичную операцию на трупе в качестве подготовки. Но какие неожиданности нам готовит операция на живом человеке, никто не может предсказать…»
Поскольку он уже начал разговор о Годли, я осведомился, почему он выбрал именно этого хирурга в качестве, условно говоря, исполнителя операции, которую задумал он сам, к которой он так стремился. Беннет искоса поглядел на меня и весьма странным тоном произнес: «Думаю, остальные детали мы можем обсудить позже». Мы вышли в коридор. «Должно быть, Вы достаточно знакомы с Годли?» – спросил он. Я кивнул. Годли был племянником Листера и вырос в его тени. Он был одних с Беннетом лет. Поскольку он ассистировал Листеру почти во всех операциях в Кингс Колледж, мне часто случалось наблюдать за ним. Он был прямым, думающим и довольно суровым по натуре человеком, хорошим учеником своего дяди, обладателем твердой руки, хорошим и добросовестным учителем и продолжателем метода Листера и прочих унаследованных от него хирургических учений. Но ему не хватало открытости, готовности к переменам. В целом, мне было сложно представить Годли в роли человека, который должен впервые удалить опухоль мозга.
«Кажется, я понимаю, что Вы хотите сказать, – продолжил Беннет. – Откровенно говоря, Годли колебался, перед тем как согласиться на эту операцию. Потребовались недели, чтобы уговорить его. Я много раз проклинал себя за то, что не стал хирургом и что теперь мне требуется помощь профессионала. Думаю, у меня есть то, чего не хватает Годли. Я заставил его сказать “да”, и я заставлю его преодолеть последнее препятствие, если всему этому суждено произойти». Я впервые в полной мере ощутил его страстную решительность. «Завтра Вы сами все увидите».
На улице было по-прежнему хмуро, когда двадцать пятого ноября, незадолго до десяти часов я прибыл на Квин-сквер.
Войдя в больничную палату, я взглянул на койку Хендерсона. Она была пуста. Сразу после этого у окна за наполовину сложенной ширмой я увидел группу врачей. Среди них были Беннет, Феррье, Джексон, Годли, а также незнакомые мне ассистенты и несколько сестер.
Годли и ассистенты были в фартуках и с закатанными выше локтя рукавами. На остальных, по обыкновению, были фраки.
Хендерсон, крепко привязанный, лежал на столе. Его глаза были закрыты, голова – выбрита налысо. Кожа выглядела гладкой и очень белой, если не считать тех мест на затылке, куда ему было прописано приклеивать горчичный пластырь, – там шрамы едва затянулись и не сошло воспаление. Один из ассистентов протер кожу головы раствором карболки. Я почувствовал его резкий запах. Он снова и снова обмакивал тампон в эмалированную емкость. Когда он дотронулся до незажившего затылка Хендерсона, тот открыл глаза и застонал. Ассистент немного помедлил и решил оставить затылок необработанным, старясь избегать попадания на него раствора.