Банкир нашел весьма бледным этот момент благодати по сравнению со своим собственным.
— Но в тот день я узнал правило, которое подтверждалось всю мою оставшуюся жизнь: когда три человека восхищаются тобой на ярком свету, двое других ненавидят тебя в тени. Восхищение притягивает ненависть так же, как страсть — насилие, а под страстью я понимаю сумму страданий, которые претерпевает мученик. Едва выйдя из класса, где меня превозносили до небес даже ученики, прежде игнорировавшие мое существование, остальные ждали, когда я затеряюсь среди суеты школьного двора, чтобы поздравить на свой лад. Ибо в их глазах я совершил наихудший грех: проявил спесивое зазнайство. И они не имели ничего общего с шайкой терроризировавших коллеж хулиганов, драчунов и вымогателей, поскольку эти отъявленные звереныши ни во что не ставили первых учеников в классе с их хорошими отметками; для них имела значение только возможность чем-нибудь поживиться, и в своей алчности они были вполне предсказуемы. С этой шпаной я бы сумел оттянуть разборку, притворился бы, будто принимаю их угрозы всерьез, прежде чем перейти к ударам, и они отстали бы от меня на время, дав мне возможность подготовиться к отпору. Ах, как же я пожалел об этих головорезах…
Банкир уже не слушал. С тех пор как он начал свою карьеру, сколько клиентов рассказывали ему о своей жизни, пытаясь его разжалобить, словно несчастное детство было способно покрыть дефицит на счете, словно недавний траур мог оправдать буйство их трат. Жаловались и богачи, причем даже сильнее, поскольку были одарены хищным воображением, толкавшим их еще больше округлить свои миллионы; они, разодетые словно принцы, осмеливались клянчить милостыню, требовали бесплатных услуг и торговались за проценты, как старьевщики.
— Эти трое, которые загнали меня в угол на школьном дворе, отнюдь не были хулиганами, они были из тех, что стараются, чтобы о них забыли. В классе они съеживались на своих стульях, пытались сделаться невидимками, списывали у соседа с непринужденным видом и изо всех сил тянули руку, если случайно знали правильный ответ. Ни один из троих не пытался отличиться в учебе, да ни одному это и не удавалось, в том-то и коренилось все мое несчастье. Они собирались заставить меня дорого заплатить за мою заносчивость, засунуть ее мне в глотку, я зашел слишком далеко, захотел блеснуть, не оставил ни крошки остальным, я их унизил, перетянул на себя всю славу, которая избегала их каждое мгновение, у меня был ответ на все, я порадовал учительницу, зажег свет в глазах девочек, а Богу ведомо, как это трудно на скамьях муниципальной школы. Я был вундеркиндом, принцем, человеком дня, я был героем, победителем, я был воплощенной литературой, памятью, интуицией, я сделал посмешищем молчаливое большинство, указал каждому его пределы, доказал, что один стою больше их всех, вместе взятых, я сделал серых еще серее, а прозрачных невидимками. И мне это понравилось! Я улыбался похвалам, принял, сияя, этот лавровый венок, задрал нос, я был пылким, недостижимым, вынудил двадцать пять учеников усвоить слова «реквием» и «симфония», всем тыкал свои знания в нос, корчил из себя всезнайку, остроумца, шибко умного, единственного среди стольких отсталых, тупых и неотесанных. Я получил десятку, раздосадовав пятерочников, унизив четверочников, смертельно обидев троечников, сделал всех своих ближних двоечниками, превратил их в круглые нули. Я пыжился, выделывался, выплюнул свою гордыню в лицо всем, и это преступление не останется безнаказанным, надо его искупить, немедленно, как только я сойду со своего пьедестала, и у всех на глазах — ведь я нанес всем публичное оскорбление, был повинен в том, что не заодно с окружавшей меня посредственностью.
Ассистентка из-за стекла сделала знак своему начальнику, что звонит его дочь. Час истины! Он поколебался между отцовской тревогой и своим обещанием не прерывать признания этого психа. Боялся разрушить самое начало установившегося между ними доверия и задеть человека, у которого, похоже, тяжело на сердце. Он незаметно, одними глазами отказался взять трубку и вообразил свою малышку, приникшую к своему мобильнику, вынужденную сдержать свой восторг. Или, того хуже, молчать о своей подавленности.
— У их заводилы было ангельское личико, хрупкое сложение и тихая улыбка, которая не давала ни малейшего шанса предугадать последовавшее за этим остервенение. Маневр: для начала повалить меня на землю, без предупреждения и даже без единого слова, а потом натешиться вволю. И вот, в то время как один из его приспешников присел на корточки за моей спиной, блондинчик неожиданно толкнул меня, и я растянулся на асфальте во весь рост. Никто не может предположить, сколько злобы таится в троих десятилетних мальчишках, пылающих жаждой разрушения. В мальчишках, которые еще этим утром, перемазанные вареньем, целовали свою мать перед школой, словно прощаясь навек. Ни одно создание в мире не может перейти в столь короткое время от нежности к самой крайней жестокости. Ужасное бешенство преобразило их, лишило человеческого облика, потому что мои палачи превратились в трехголовую гидру, без рук, но с шестью ногами, носки и каблуки которых дробили мне кости, плющили лицо, исторгали из меня крики, на которые способен только казнимый на колесе, с кого заживо сдирают кожу или сжигают на костре. Но моя крестная мука на этом не закончилась, потому что к банде моих мучителей присоединилась горстка трусов, которые расхрабрились в атмосфере этого линчевания и увидели тут случай без риска влепить мне несколько подлых ударов. Подоспевшим первыми досталось лучшее — голова, спина, ребра, а опоздавшим пришлось довольствоваться кусками похуже — коленями, руками, бедрами. Но при небольшой удаче и они оставили бы свои следы.
Чем больше банкир слушал стенания своего нового клиента, тем больше задумывался о его вменяемости, колеблющейся между бредом и клинической патологией. Конечно, это был не первый псих, переступивший порог его кабинета, но он лишал его драгоценного общения с дочерью и собирался изгадить ему все утро. Он хотел было в паузе между его вдохом и выдохом ввернуть слово, но не успел.
— Почти теряя сознание, я почувствовал, как куча-мала вдруг рассеялась, поскольку прозвенел звонок. Все разбежались по своим классам, а я успел, полуживой, доползти до невысокой ограды, отделявшей внутренний двор от столовой, и перевалился через нее, рухнув по ту сторону, вдали от учительских глаз. И подождал, пока не стихнет гомон учеников, изнуренных своими играми. Вы спросите меня, почему я не пошел жаловаться в кабинет директора?
Весьма опасаясь подлить масла в огонь, банкир расщедрился на почти снисходительную улыбку.
— Ну, на самом деле у меня нет ответа. Поди знай, почему мальчишки предпочитают не ябедничать, а держать язык за зубами, как заключенные в тюрьмах. Не знаю, может, тут дело в законе молчания, который уважают из гордости или из страха мести. В моем случае речь не шла ни о том ни о другом, поскольку моя гордость была стерта в порошок и все, что мне было суждено претерпеть в этом низменном мире, я уже претерпел. Разумеется, мной двигала сила, которая на самом деле не принадлежала реальному миру, потому что я был брошен в другой, где законы, права и обязанности людей уже не имели значения. Рухнув на гравий, агонизируя, покрытый тысячей отверстых ран, с разодранным в клочья лицом, где смешивались кровь, слезы и сопли, я испробовал три, четыре, пять позиций, чтобы встать, но так и не сумел. Тогда я пополз, как раненый солдат на поле боя, поскольку для любого десятилетнего ребенка подвергнуться такому взрыву насилия равнозначно бомбардировке, пережитой на дне окопа, или атаке батальона, в котором ты остался единственным уцелевшим. Встав наконец и держась одной рукой за спину, другой за нос, я заковылял, прижимаясь к стене, как ночное чудовище при свете дня. На крестном пути, который вел меня домой, я видел по испуганным взглядам прохожих, что действительно выгляжу чудовищем. Но прежде чем навсегда исчезнуть в недрах своей постели, мне еще предстояло найти силы на некую подделку несчастного случая и выставить себя его виновником, а не жертвой. И тем самым добиться не жалости, а порицания моей матери, чтобы меня оставили в покое и чтобы я мог противостоять болезни, наверняка неизлечимой, которую подхватил. Придя домой, я прокрался в гараж, достал свой велосипед и помял переднее колесо молотком, выломал спицы и почти согнул раму. После чего предстал перед входной дверью с изувеченной машиной у ног и окровавленным лицом. Мне не нужен был мудреный сценарий, мое бедное тело, все в шишках и синяках, говорило само за себя: я опять прогулял уроки, чтобы покататься на велосипеде, и, съезжая вниз по опасному спуску улицы Маласси, отвлекся и нога сорвалась с педали. Врезался в стоящую машину, перелетел через нее и грохнулся лицом об асфальт, а ребрами о парапет. Врач обработал мои разнообразные ушибы и ссадины, не подвергая сомнению саму историю: нет, госпитализация не потребуется, пусть посидит несколько дней дома, этого будет достаточно. Он имел в виду мое выздоровление, а родители — наказание. Выдумка удалась — теперь я был гадким мальчишкой, который получил заслуженный урок.