И я уходил в ванную и, подавляя рвотные позывы, полоскал горло теплым соленым месивом, полоскал долго, дольше, чем требовалось, дольше, чем того хотел старый К., потому что я знал, что меня ждет после того, как я вернусь в постель, и хотел как можно дольше оттянуть наступление этого момента. Потому что, еще полоща, через распахнутую дверь ванной я видел старого К., переносящего из гостиной на столик у моей кровати граммофон, и слышал, как он там чем-то постукивает, налаживая его, и как, копаясь в пластинках, мурлычет под нос увертюрку, я слышал, как он приводит в движение механизм и удовлетворенно воркует при первых же просочившихся шипящих звуках, выцарапанных старой иглой, и я слышал, как он уже зовет меня из ванной:
— Ну хватит этого полоскания, пора в постель!
Я выжидал до очередного зова («Ты что, оглох, что ли?») или порой, когда я знал, что поставили Гайдна, до третьего раза («Ну и к кому я, черт побери, обращаюсь? В койку, грю, марш!»), и я возвращался, медленно шаркая тапками по паркету, не отрывая ног, как в музее, чтобы меня обогнало еще несколько тактов, чтобы опоздать на концерт, прийти на него как можно позже, потому что я знал, что меня и так впустят, потому что я знал, что на этом концерте присутствие обязательно, потому что я слышал от старого К., когда входил в комнату:
— Ничто так не помогает в болезни, как Гайдн,—
а потом:
— Мой папа и твой дедушка всегда от этого выздоравливал. Та-а-а-а, пам, пам, пам, пам. И я от этого выздоравливал, хоть на самом деле, и ты должен знать это, сынок, я никогда не болел, я всегда был крепкий мужик, мужик хоть куда. Я знаю, в кого ты такой дохляк, в мать конечно, в эту закоренелую санаторную ипохондричку, черт бы ее побрал. Я не болел, но с Гайдном я становился здоровее, в смысле, я… благодаря Гайдну…
Он говорил и поправлял мне одеяло, тщательно, аж под самый подбородок, укутывая меня.
— В этом доме всегда слушали приличную музыку, а не какие-нибудь там завывания. В этом доме музыкой лечились. Бах, Моцарт, Гайдн, Бетховен, Штраус, разумеется Иоганн, который по вальсам. Неужели ты не слышишь этого? Ведь одно только звучание этих имен придает силы…
Он говорил и покрывал мое толстое одеяло дополнительным пледом, выравнивал его, прихлопывая.
— Повтори, сынок, эти имена. Они звучат громоподобно, как столетия музыки, как пространства тысячи филармоний, в которых играли эту музыку… Музыку безупречную… Музыку нетленную… Повтори, сынок, мама тебя этому не научит: Гай-дннн! Бе-ет-хо-о-ове-еннн!
И впрямь, старый К. раскатывался громом и даже на минуту делал музыку тише, чтобы подчеркнуть эффект мужественности своего голоса; старый К. грохотал, но я от этого не делался здоровее, из моего больного горла вырывался жалобный скрип, тут же переходящий в кашель:
— Гайй… ых… ых… ых…
Старый К. смотрел на меня с презрением, махал рукой и триумфаторски прибавлял громкость, выходил, оставляя двери открытыми, и показывал, приложив палец к губам, чтобы я слушал эту музыку в тишине и сосредоточенности, показывая другим пальцем, чтобы я не ворочался. На прощание он торжественно бросал последние слова, как если бы я не вполне уразумел, с чем имею дело:
— Музыкотерапия…
Гайдн был для меня самой тяжкой каторгой. Хоть и остальные венские классики отражали мещанскую безвкусицу так же ярко, старому К. особенно полюбился Гайдн. Насколько Бетховена я мог принять, не морщась, за его «меланхолический лиризм камералистики» (так было написано на конверте пластинки), насколько перед Моцартом я мог преклонять пышущий жаром лоб за «дезинвольтуру фортепьянных сонат» (так было написано на конверте, что лежал у проигрывателя), настолько же Гайдн был для меня воплощением музыкальной скуки (к тому же без конверта, только в пыльном и мятом полиэтиленовом пакете, — видать, эта скука не поддавалась даже описанию музыковедов).
— Сто четыре симфонии! Восемьдесят три струнных квартета! Сто девяносто девять трио! Сила безукоризненности… Разве это не сила?! — задавался вопросом старый К., подбирая для меня соответствующую пластинку из гайднотеки. И я тогда представлял себе, как шестидесятилетний Франц-Йозеф Г. чешет под париком свою лысину и, неуверенно глядя в партитуру своей последней, Лондонской симфонии, думает про себя: «Вроде наконец что-то у меня вышло… На сто четвертый раз…» — но, думается, и в этом он ошибался. Франц-Йозеф Г. — это музыкальный аналог силезского жура, то, что не получается переварить, надо выблевать: орднунг, корректность, легкость, канделябры, локоны, реверансы, клавикорды, пудры, чулочки, парики, а потом — бакенбарды, конфитюры, граммофоны и фарфоры, послеобеденные гости, воскресные меломаны — вся эта мещанская публика с вечными претензиями высшего порядка в течение столетий восхищалась Гайдном, его безупречной музыкой.
Проклиная в душе вирус, крушивший мое тело, а также музыку, крушившую мое сердце, я чувствовал, что если когда-нибудь я и стану что-нибудь искать в музыке, так это изъяна, несовершенства или чего-то греховного.
* * *
— Так больше не может продолжаться с этими болезнями! — сказал старый К.
И в этом они с матерью были согласны и даже, к моему огорчению, предприняли предупредительные меры, вместе, как редко когда, приняли совместное решение, с криком, со скандалом, но совместное; так уж у них повелось, что они по привычке повышали голос даже тогда, когда были согласны, так, на всякий случай, давая друг другу понять, что этот объединяющий различия союз не означает никакой доверительности, никакого более или менее длительного супружеского перемирия.
— Надо что-то сделать с этим его здоровьем!!
— Я то же самое говорю, давно уже говорю!!
— В санаторий отослать карту!!
— Карту послать, причем немедленно!! Не тянуть!!
— Надо срочно выслать заявку в санаторий!!
— Да говорю же тебе, слышь ты, мужик, что это лучший выход — в санаторий его устроить!!
— Выбить из него всю немощь в санатории!! Где бумага?! Где ручка?!
— Написать!! Отослать!! Это на гоп-стоп не делается!! Подождать придется!!
— Все равно неизвестно, примут ли!! Как надо писать: «пожалусто» или «пажалуста»?!
— Ты это что, мужик, меня, что ли, спрашиваешь?! Кто из нас школу кончал?! Написать, отослать!! Ты хоть что-нибудь можешь, наконец, сделать для ребенка!!
— Выбить из него всю немощь!! Там из него наверняка всю немощь повышибут!! Пишу «пожалусто»!!
И послали в большой детский санаторий прошения на меня, сразу в несколько отделений выслали, с надеждой, что хоть одна заявка будет удовлетворена: в отделение сколиотиков, в отделение астматиков, в отделение ревматиков, в отделение отоларингологии, ортопедии, неврологии, кардиологии, к ортодонтам — ко всем меня можно было послать, везде я годился, оставалось только ждать ответа.
— Твоя хилость имеет, скажем так, общий характер, — рассеивал мои сомнения старый К. — Не важно, где тебя примут, юноша, основное — это концентрация профессиональных медицинских сил на твоей хилости, они там как следует, не то что мамочка, возьмутся за тебя, раз и навсегда отобьют охоту быть маменькиным сынком; скажу тебе по секрету, что они в деле выбивания немощи руку себе набили еще лучше, чем твой отец, там у них способы получше наших домашних, знай, сынок, вернешься оттуда сильный, как дуб, и здоровый, как репа. Помни: основа — в концентрации…