Почему-то мне стало жалко этой щетины.
– Мне так захотелось, – сказала я.
– Вижу, вы делаете только то, что вам хочется.
– Не выходя за пределы того, что должна. Исповедь будет, отец Реми?
– А вы хотите? – Он откинулся на спинку скамьи, руки аккуратно держат молитвенник. – Действительно желаете покаяться за вчерашнюю вольту? Учтите, каяться, если не считаете совершенное грехом, бесполезно.
– Наш король не любит такие танцы.
– Король – не Господь.
– Господь танцует вольту?
Он хмыкнул.
– Господь прощает тем, кто искренне танцует. В конце концов, я же не заставил вас обнажиться перед достопочтенной публикой.
Слова показались мне дерзкими и странно знакомыми, потом я вспомнила: это же я их вчера произнесла. А он запомнил. В его серенькой, насквозь промоленной памяти хранятся все наши неосторожные слова, и он извлекает их на свет, когда нужно.
– Вы похожи на зеркало, отец Реми.
– Так и есть. Я ничтожен, но мню себя крохотной частицей Господней, Бог же отражает нас со всеми нашими помыслами и словами. Почему бы и мне не отразить немножечко вас, чтобы вы посмотрели, как выглядите со стороны?
– Для этого у меня есть зеркало в комнате.
– Оно вам лжет.
– А вы?
Он медленно уронил молитвенник на скамью, одну руку оставил на коленях, вторую положил на спинку скамьи; я подозрительно покосилась на его пальцы, находившиеся теперь слишком близко от меня.
– Что вы имеете в виду, дочь моя?
– Только то, что вы обещали моей мачехе научить меня смирению – и солгали, вы ничему не будете меня учить. Уверена, вы знали, что вольта запрещена, и стали ее танцевать специально.
– Вы никому не доверяете, Маргарита?
– Нет, – сказала я, – никому.
– Это хорошо, – задумчиво пробормотал он. – Пожалуй, лучше, чем я думал.
Высокий ветер за окном порвал облака, и солнце брызнуло в окно-розу, заляпав нас с отцом Реми цветными отражениями. На его скулу легло пятно желтое: лицо святого. На кончиках моих ресниц дрожали зеленые капли: цветущие холмы Палестины. Откуда бы там взяться цветущим холмам?..
– Посмотрите на меня, дочь моя, – велел отец Реми.
Я удивилась.
– Я и так на вас смотрю.
– Нет. Внимательнее. Посмотрите и скажите, что вы видите.
Я уставилась в его лицо, уже достаточно хорошо знакомое, худое противоречивое лицо. Сейчас, в цветном подарке витражей, отец Реми смотрелся живее, чем обычно. Разноцветные пятна оживляют кожу, брови – я разглядела – тоже тронуты сединой, бледно-голубые глаза не отрываются от моего лица. Белки глаз все в красных ниточках полопавшихся сосудов, будто он всю ночь не спал. А губы сжаты. Я чувствовала еле уловимую связь между слегка прищуренными глазами и твердой линией губ, связь, которую не могла объяснить словами, но именно в ней крылась разгадка.
А еще я теперь знала, какая на ощупь кожа у него за ухом.
– Вы никому не доверяете, – сказала я.
Он отражал меня лучше зеркала – этот холодный взгляд, эти губы, он показывал мне меня саму, застывшую, замершую перед ним, словно растерявшийся воробей – перед кошкой. Наверное, в прошлой жизни отец Реми был шутом, гениальным мимом, глядя на которого титулованные особы начинали плакать и чувствовали, как высвобождается что-то темное у них внутри – высвобождается и уходит навсегда. А он все играет, играет молча, скупо цедя движения, роняя отмеренные взгляды, и вот его рука, находящаяся так близко, поднимается и летит к моему лицу. Медленно, медленно, словно в воде. Грубые пальцы касаются моей щеки, по коже идет сладостный ток, и я придвигаюсь ближе, словно к камину. Отец Реми не отрывает от меня взгляда. Я тону в нем, тону в самой себе, в ожившем на другом лице отражении. Нет ничего, кроме наших взглядов, слившихся в один; он – я, но я – не он, и это мучительное несоответствие заставляет меня потянуться к нему открытой ладонью, словно он может вложить в нее себя – и отдать мне, на память.
– Госпожа Мари, госпожа Мари!
Крик Норы взорвал воздух. Я отшатнулась, рука отца Реми упала плетью, нить взглядов порвалась, да так резко, что стало больно глазам. Священник поднялся, я чувствовала, что он раздосадован.
– Дочь моя Нора, вам никто не говорил, что нельзя кричать в церкви?
Слова посыпались сухо, словно шарики из разорванных четок на каменный пол, и раскатились, подпрыгивая.
– Простите, отец Реми, – Нора не выглядела впечатленной. – Там привезли свадебное платье госпожи Мари. Госпожа Мари, идемте!
– Нора! – священник возвысил голос. – Госпожа Мари пойдет куда-нибудь, только когда я отпущу ее.
Но я понимала, что разговор уже испорчен.
– Не сердитесь на мою служанку, отец Реми, – сказала я, вставая. – Она так радуется моей скорой свадьбе и так хотела, чтобы платье привезли поскорее. Идемте, посмотрим вместе с нами, я вас приглашаю.
Он скривился, но пошел.
– Я разложила его в вашей комнате на кровати, – возбужденно тараторила Нора, пока мы шли по дому, – и такое оно красивое, такое красивое, госпожа Мари! У самой королевы нет подобного платья.
– Его должны были привезти еще вчера.
– Да, но от белошвейки приехал человек и сказал, что только сегодня, и они успели. Ах, идемте же, скорее!
– Нора, я и так иду.
Отец Реми шел позади ровно и ненавязчиво, словно тень, приклеившаяся к моей спине.
Мы поднялись на второй этаж, по дороге за нами увязался Фредерик; Дидье попался по дороге и, испросив разрешения, тоже пошел. Свадьба молодой госпожи – большое событие в доме, все желали оказаться к нему причастными. Нора достала из кармана передника ключ, торжественно отперла дверь в мою спальню, и мы вошли.
Мы вошли, остановились и замерли, глядя на платье.
Потом я сделала шаг назад и все-таки уперлась спиной в отца Реми; он взял меня за плечи, и так мы стояли, глядя на мой свадебный наряд.
Платье было великолепно. Его шили три месяца, приделывали кружево, укладывали рядами мелкий жемчуг. На лифе тоненькими искорками жили бриллианты; вышивка струилась по плотной ткани, словно поземка по улице.
Прямо поперек широкой юбки, украшенной бесценными фламандскими кружевами, тянулась сделанная кровью надпись. Кривые буквы, впитавшиеся в невинную белизну.
Надпись гласила: «Fuge!»[11]
Глава 7. Beata stultica
Beata stultica[12]