Так вот и вышло, что она оттуда, сверху, уехала, куда ей захотелось, а он остался — там, где ему вроде как невмоготу, по крайней мере, по его словам, и невыносимо было оставаться, рассуждала мать.
Кухню в их городской квартирке она тоже побелила известью, но уже без всяких узоров. Только несколько открыток с видами моря, с Адриатики и с Балтийского побережья, присланные товарками из отпуска, были прикноплены к стене над столом, а рядом ее, Ольгин, детский рисунок: светло-зеленый домик с желтой крышей на сплошном зеленом фоне — без всякого намека на небесную синеву.
Когда она познакомилась с Сильвано, матери уже не было в живых. Вскоре после ее смерти Ольга съехала с квартирки возле фабрики и перебралась в угловую мансарду. С собой взяла только кровать, все остальное ей не хотелось видеть, и, странное дело, в этой берлоге под крышей ей никогда не было одиноко, наоборот. В изголовье кровати она поставила торшер, вокруг которого образовывался уютный, теплый световой шар, тогда как остальная, большая часть мансарды тонула в полумраке, ибо жалюзи она не поднимала даже днем, оставляя лишь слегка приоткрытые щелочки. В полумраке она шлепала босиком по паласу, в полумраке красной зубной щеткой чистила зубы. В полумраке, стоя, пила кофе. По стенам во многих местах торчали из штукатурки концы электропроводки, но она не вешала ни ламп, ни плафонов, только над туалетным зеркалом попросила укрепить коротенькую неоновую трубку искусственного света. В полумраке забиралась в душевую кабинку и подставляла тело струям горячего душа. Было так хорошо расхаживать в этих сумерках босиком по всей комнате, аккуратно избегая соприкосновений со световым нимбом торшера. Углядев в световом круге на полу пушистый клубочек пыли, она опускалась на колени и дула на него, следя, как он послушно укатывается прочь и исчезает в полумраке. Никогда прежде и никогда потом она не ощущала в себе столько надежды и почти полной свободы; казалось, сам воздух вокруг напоен безграничными возможностями, которые рвутся и льнут к ней откуда-то извне, из неведомого.
Иногда она несла юбку или блузку в химчистку-прачечную напротив, а когда из облаков пара снова выходила на улицу, серый асфальт принимал цвет стоячей воды, и вокруг, казалось, царил неизъяснимый покой, словно она одна очутилась на взлетной полосе, по которой можно идти и идти до самого горизонта. Буквально в двух шагах от прачечной можно было свернуть в аллею японских декоративных деревьев. В декабре — январе ей очень нравились их голые, искореженные ветки, казалось, это сотни выставленных во все стороны сжатых кулачков, но в феврале, который здесь, внизу, обычно уже бывал теплым месяцем, из черной коры высыпали лиловые бутоны и цветы, отчего у Ольги просто голова шла кругом — ведь эта весна сплошная туфта, на самом деле никакой весны еще нет, наверху, в отцовской горной глуши, наверняка еще метровые сугробы, там снег иной раз и в мае целыми днями сыплет. Медленно, без всякой цели, брела она под этими цветущими кронами, обычно после обеденного перерыва, на обратном пути в контору. Солнце сулило синеву и просторы, какое-то освобождение от всего, но путь ее неизменно вел все туда же — на работу.
Только познакомившись с Сильвано, она по воскресеньям с утра стала ходить по этой аллее энергичнее, ибо шла с определенной целью, в бар, где ее ждали, где со всех сторон ее тут же встречало громкое и дружное «salve!»[8]. Разумеется, Сильвано был уже не один, а с друзьями, что толклись возле стойки, Гвидо спешил первым расцеловать ее в обе щеки, да и каждый норовил каким-то особым образом выказать ей свою приязнь, кто хватал за руки, кто любовно щелкал по носу, женщины целовали в губы, одним из последних подходил Сильвано, который тогда еще ютился в одиночестве в своей холостяцкой конуре, притягивал ее к себе и, обхватив ладонями затылок, слегка поворачивал ей голову и ласково дул в волосы. Ей больше всего хотелось присесть к столику у стеклянной стены и смотреть на набережную, но Гвидо и Микеле уже вертелись вокруг нее, выхватывали из объятий Сильвано и тащили к стойке, где гудящим пчелиным роем грудилась вся орава. Пока они там сидели, пригибая головы над чашечками кофе эспрессо или macchiato[9]и перешучиваясь, то и дело являлся еще кто-нибудь из приятелей, часто не один, а со спутницей, и громкий обряд приветствия радостно повторялся, покуда кто-нибудь не выкрикивал «Счет!», и только тут начиналась настоящая театрализованная буря, furioso, ибо в тот же миг все опрометью кидались к бармену, отпихивая локтями соперников и со смехом тыча под нос Сильвано каждый свою, самую крупную купюру, а тот, в белом кителе, немного помешкав, выхватывал наконец одну из протянутых ему бумажек и с улыбкой бросал на прилавок сдачу. Только после этого кто-нибудь невзначай задавал вопрос, что бы такое сегодня предпринять и куда податься. Гвидо предлагал ресторан у бензоколонки на пересечении автострад к югу от города, только что открывшийся, народу вообще никого, там даже петь можно, новые хозяева на гостей просто кидаются. Однако Оттоне не хотел сразу «оседать на конечной станции», почему бы, вопрошал он, для начала малость не размять ноги, небольшой поход, а ресторанчик, чтобы посидеть, где угодно по пути найдется. Кое-кто радостно хлопал в ладоши, но Бруна, подружка Гвидо, недовольно морщила носик, ну конечно, вечно одно и то же, это же так заманчиво. В конце концов Микеле предлагал поехать в долину Нонсталь, там у его деда хутор, старый дом, уже несколько лет пустует, но в кладовке на случай воскресных вылазок припасов полно, они могут целый день стряпать, домовничать и вообще делать, что заблагорассудится.
А друзей Сильвано хлебом не корми, дай только всем вместе, пусть на короткое время, почувствовать себя семьей — вместе топить печку, готовить, убирать дом, трапезовать, все это под одной крышей, а еще лучше в одном просторном помещении. Разумеется, все немедленно ехали в Нонсталь, на хутор дедушки, там с энтузиазмом принимались таскать дрова к кухонной плите, чистить лук и чеснок, нарезать тонкими ломтиками грудинку и сало, драить стол и стулья, а потом все вместе, в том числе и Ольга, тесно сгрудившись за столом над огромной горой спагетти, хохоча и перекрикивая друг друга, отпихивая руки и вилки соседей, иной раз и опрокидывая бокал вина, выпивали, закусывали и веселились от души. Да, они были, что называется, веселой компанией, где все друг в дружке души не чают, и Ольга была со всеми заодно, вернее, как могла, пыталась быть.
Она старалась по возможности мыслить проще. Привыкла все говорить ясней и по возможности короче, а значит, с неизбежностью, и прямей, то есть в известной степени огрубленно, хотя и не избегая сложностей: преодолев первую скованность, она стала, на манер остальных, помогать себе руками, а если надо, и гримасами. Произнося итальянские слова, она тут же замечала произведенные ими недоразумения, она говорила и заранее ощущала приблизительность, неточность этих своих, в спешке выхваченных из чужого языка слов, лишь похожих на слова, которые ей хотелось сказать, и именно благодаря этой похожести вызывавших у Сильвано и тем паче у других, кто знал ее еще меньше, ошибочную уверенность, что они поняли ее совершенно правильно. Она пыталась подражать их жестам, молниеносному вскидыванию и всплескам рук, выбрасыванию пальцев, не исключено, что и губы ее теперь непроизвольно двигались и кривились в такт их мимике и речи. Иной раз хотелось отшатнуться, утешая себя мыслью, что это всего лишь шутка, настолько пугали ее их движения. Зачастую за мельканием рук она уже не способна была различить смысл слов, к которым вся эта канонада жестов прилагалась. По этой части все были сильнее, гораздо ловчее ее. Сами того не желая, они припирали Ольгу к стене, а стена эта вдруг проваливалась, и Ольга испуганно проваливалась вместе с ней, но ее тут же подхватывала следующая стена, тоже, впрочем, ненадежная, и ей было все трудней ощутить за спиной и под ногами опору, все казалось шатким, зыбким, предательским.