Когда поезд выезжает из длинного туннеля, окна запотевают, я попадаю в затхлую нижнюю серость, где хлопочут белые фигуры: маляры и штукатуры бродят повсюду, красят оконные рамы и фасады, в железных ведрах с надписью «Дисперсия» носят свежие белила в дальние углы. В остановившийся поезд никто не садится, двери вагонов не открываются, кисти ползут, вздыхая, по оконным стеклам. Малочисленным ожидающим штукатуры замазывают уши и носы наркотической шпатлевкой, а на глаза приклеивают ватные тампоны. С недовольным ворчанием вагон опять трогается с места, поезд медленно ползет вверх, мимо садов и палисадников. Все они обтянуты тонкими сетями, поначалу это сплетение представляется мне каким-то антенным устройством, но потом я замечаю, что белые нити бегут от дома к дому. Крыши заплесневели, из труб выползают грибы, курчавятся, пузырятся. Деревья на опушке леса стоят четкими рядами, их называют конфирмантами, ибо они позволяют наряжать себя в скромную белизну. Далее мы проезжаем через диковинные затемнения и блеклости света, вокруг некоторых деревьев образовались желтые дуги и маленькие ободки, лучи уже пробиваются сквозь пузыри. Сверканием пробуждают конфирмантов. Поезд везет меня через сахарный лес.
По прибытии наверх в купе входит станционный смотритель. Судя по всему, он ужасно торопится. «Не отходи надолго, последний поезд отправляется обратно через десять минут». Я стою, обвеваемый бурными порывами ветра. Серый колпак и в самом деле лопнул, крышку сорвало. Теплый зюйд-вест до отказа растягивает небо, раздувая пары и мысли, текущие по склонам гор, вихрит их, солнце пропускает последние лучи сквозь возникающие завихрения. Из них взлетают рейсовые летательные аппараты. Я подыскиваю себе долговременный приют, брожу по истерзанной горной вершине, посыпанный мелким гравием променад представляет собой сущий спотыкач, деревья в большинстве лежат на земле, уплощенные мощными толчками и ударами, злобная игра в «микадо», голые склоны предлагают вырвавшимся на свободу ветрам новые пути, новые прибежища, листва, ветки, жестянки, газеты, шляпы носятся вокруг. Небесные тела, расставленные вдоль орбит, вырваны из крепежа и плывут, плывут по воздуху. Все дома впереди, на гребне, стоявшие вдоль прежних городских горизонтов — общежития, деревянные лачуги, — разрушены упавшими деревьями. За ними мне уготовлен неистовый ковер. Край крошится, кипящая мгла играет волокнами корней, все время выковыривает камни из рыхлой скалы. Два наших дома на вершине, «Бельвю» и «Сплендид», заброшены. Новая общедоступная башня по соседству, славная кузнечная работа, устояла под напором ветров. В народе ее называют «Треножник».
На самой верхней площадке мне встречается человек, который смотрит в бинокль. «Ты только взгляни на умирающие пейзажи, на тонущие красоты», — говорит он и отнимает бинокль от глаз, демонстрируя под кустистыми бровями мутные глаза в красных прожилках. Между прядями его бороды поблескивают серебряные пуговицы с маленькими двойными якорьками. «Мы идем своим курсом, ничто не помешает нам целым-невредимым провести мир через это море. Солнце я закрепил на месте, теперь оно никогда не зайдет!» — выкрикивает он, и дуновение теплого ветра овевает мои уши. Он набивает свою трубку, пытается зажечь спичку. «Господь тоже курит!» — кричу я, заслоняя его от ветра, создаю затишье. Сквозь решетку я гляжу на поток, который как раз заливает крыши отелей, выплескивается через их края, и они тают, словно колпачки старинных бутылок в жидком свинце. «Морская пена», — смеется он, когда его трубка раскуривается. Он выпускает изо рта дым, который удлиняет его бороду.
Метрах в двухстах от нас стоит огромная корабельная мачта в красных и белых полосах, мачта, увешанная решетками, лесенками, плашками, измерительным инструментом. На ее макушку водружена сияющая жемчужина, которая непрестанно сулит шторм. Над верхушками последних деревьев расположена так называемая обзорная корзина. Вся конструкция опирается на широкий цоколь. «Встает туман, и горы тают!» — кричит мне бородач и спешит вниз по решетчатым ступенькам, я за ним. Едва мы нащупываем под ногами твердую почву, Треножник приходит в движение, неуклюже ступает на ковер и погружается в него. Сквозь яростные вихри мы бежим к маяку. Бородач карточкой отпирает стальную дверь, мы садимся в цокольный лифт, который доставляет нас в однокомнатную квартиру, этакую большую кухню с плитой посередине, множеством кастрюль и несчетных рычагов. Я стою возле окон и неожиданно для себя могу смотреть во всех направлениях: утконосые облака над охладительными башнями дальних электростанций на западе. На юге голубоватые тени покрытых льдами горных вершин. Альпы плывут в открытом море. «Айсберги! — ору я. — Это очень опасно!» Бородач запускает со своего кухонного стола отдаленные моторы, я слышу грохот, ощущаю вибрацию, на востоке возникает дикая круговерть, в страшном грохоте весь холм отплывает на запад, мы медленно погружаемся. Поднимаются волны, яростно хлещут друг друга, лижут солнце, которое вмиг оборачивается желтком и растекается вместе со всеми птицами этого райского уголка, которых оно же и высидело.
Рыба-попугай
С тех самых пор, как установлен четвертьчасовой ритм, под сводами вокзала выдаются лишь краткие мгновения совершенной пустоты, все время напирают прохожие и пассажиры, хотят перевести дух; при общей нехватке перспективы или кислорода они спасаются бегством к нам, где, по их предположениям, дышит мировая общественность. Каждые пятнадцать минут в бурлящей кабинке является соискатель, перехватывает горячие пары, истекающие из часов, наполняет свой шар, сбрасывает балласт и, делая приветственный знак ручкой, уплывает на волю; приветствующие его бурные аплодисменты, передаваемые через громкоговорители, разделяют потолок. Крики восторга, высочайшего путевого блаженства порхают над нашими головами, шар возносится к небу. В часовой корпус с недавних пор встроили динамики, дабы по капле лить информацию прямо на головы ожидающих, подбрасывать ориентиры потерпевшим крушение. Новый голос бросает островки слов, дикторша называет время отправления и конечные пункты назначения на редкость заунывным тоном, рельсы, которым надо бы разбежаться в разные стороны, сплавляются в слитки металла, названия станций звучат как названия убежищ, заканчиваются гудящим облаком. Следующая станция — Монотония, внушает нам дикторша, при этом шипящие звучат у нее укрощенно, гласные же на редкость звучно. Судя по всему, молодая женщина как-то изговаривается перед микрофоном, даже начинает гнусавить.
Меня толкали и тянули, постоянно окружали вокзалом, я описал немало широких кругов. А что до больших часов, то, как известно, когда никто на них не смотрит, они проявляют милосердие, вбирают в себя исчезающих и в форме белых кубиков выплевывают их, а вот где выплевывают — поди угадай. Я отодвинул в сторону желтую пепельницу, стоял на условленном месте встречи, в свободном от вихрей пространстве, подставив голову под капель живицы секунд, мгновение за мгновением. Смола затекла мне в рот, под язык — сласть с кислинкой. Но тут кто-то прикасается ко мне, теребит за плечо, ведет на прогулку, и снова я оказываюсь за столом, накрытым для завтрака. Такие кафетерии содержат наши помощники, на столах, покрытых скатертями в белую и красную клетку, стоят букеты цветов. Миссионерша, которая садится рядом со мной, запускает руки в свежую выпечку, говорит с набитым ртом, да так тихо, что мне приходится напрячь слух, а потому каждое ее слово приобретает значительность. Надо искать малые проявления жизни, перед кулисами, на краю великих событий, во внешнем завихрении своеобычной круговерти, которая зовется у нас настоящим временем, в нишах и закоулках, где гнездятся будни. На стол подают свежую голландскую сельдь. Миссионерша советует мне отведать, ибо таким путем нёбо возвращает себе ощущение вкуса. Она бормочет текст, который, надо думать, повторяет часто: «Ты — рыба-попугай. Знаешь, что такое рыба-попугай? Это толстенное такое существо с клювом и мощным лбом, оно целиком состоит из челюстной мускулатуры и пищеварительного тракта. Рыба-попугай тут главный хозяин, но живет одиночкой и врагов не имеет, ее сопровождают стаи мелких рыбешек-чистилыликов, они чистят ее, обихаживают, а ведут ее две рыбки-лоцманы. Клювом она выламывает подходящие по размеру куски коралловых рифов, из наших величайших построек, разжевывает мертвых моллюсков, известковые цветы, окаменевшие бороды водорослей, заглатывает огромные куски. В желудке у нее работают щебенчатые гусеницы, работают действенней, чем любая автоматическая почта, отсортированные куски они доставляют ракам-визитерам. Взрослая рыба-попугай снова собирает раков-визитеров и лишь затем приступает к работе. Своими клешнями раки размельчают наиболее грубые куски, используют питательные вещества, переправляют щебенку в пищеварительный тракт, где она размалывается и просеивается. Рыба-попугай исторгает бесконечную нить тончайшего белого песка. Зернышки его, подобранные медузами, переправляются к возникающим островкам, а там попадают на берег; оставшиеся же легонькие частицы достаются маленьким морским конькам и тому подобным созданиям, которые аккурат способны подхватить ножками крупицу минерала. Они всю жизнь плавают по воле волн, а с крупицей в ножках их наконец-то прибивает к берегу. Дальние белые острова, которые образуются так за долгие годы, в сущности, возникают из пищеварительного тракта рыбы-попугая. Берега нашей фантазии суть всего лишь продукт обмена веществ».