Я стал слушать дальше: «Нам с вами предстоит увлекательная поездка по маршруту Хофбург — Шёнбрунн — Голубой Дунай, очень увлекательная, ja? (Аплодисменты.) Вы, конечно, знаете, кто такие Габсбурги, помните императрицу Марию-Терезию? Даром что она была женщина, при ней империя процветала и усиливалась. (Возгласы одобрения.) Но потом начались всякие неприятности. Помните восемьсот восемьдесят девятый, трагедию Майерлинга? («Помним! Как сейчас помним!») Ну еще б вам не помнить молодого эрцгерцога Рудольфа и его нежную малютку баронессу Марию, которые покончили с собой в охотничьем домике, покончили, ja? (Возгласы соболезнования.) И с тех пор мы перестали усиливаться. Но продолжали процветать, еще как продолжали! Отсюда мораль: пусть у австрийцев перспективы паршивые, зато нация самая шальная и передовая!» (Аплодисменты, переходящие в овацию.)
Кто-то изо всех сил дернул меня за рукав: Герстенбаккер, который вовсе не выглядел ни передовым, ни тем более шальным. «Да уж, в восемьдесят девятом перспективы открылись такие, что мы мигом ошалели и передвинулись, — сказал он, буксируя меня к Хофбургу — Но и отрезвели, и поумнели при этом, надеюсь. Быть передовым — не столь уж завидная участь. — Мы вошли во дворец и принялись кружить по запутанному лабиринту актовых залов, присутственных палат, орденских хранилищ и имперских сокровищниц. — Франца-Иосифа, к примеру, не назовешь передовым государем. Он запретил устанавливать в Хофбурге телефоны и унитазы, проводить электричество. Пока он и его эпоха не отправились к праотцам, освещение тут было сугубо факельное. Давайте спустимся в склеп Капуцинов — в усыпальницу Габсбургов, где покоятся их останки за исключением сердец; сердца вынимали из тел и погребали отдельно.
Да и шальным Франца-Иосифа не назовешь, — продолжал Герстенбаккер, едва мы очутились в склепе. — Он жил во дворце аскетом, в одной-единственной комнате, и бессильно наблюдал, как идет прахом его империя. Ибо карточный домик вековечной Европы спроектирован именно в этих стенах. Вы и сами знаете — когда-то мы были Европой, Европа — нами. Нам подчинялись Испания, Голландия, Италия, Балканы. Их судьбы вершились здесь. Нет, не в склепе, естественно, — наверху, где теперь обосновался Вальдхайм». «Вот как? Гений забывчивости?» «Что-то забывается, а что-то помнится до сих пор. Канувший император, эрцгерцоги, вельможи, дипломаты. Бюрократия, полиция, чиновничество, личные дела, кодексы уголовные, торговые, цензурные». «Вроде нынешнего Брюсселя?» «Не вроде, а один к одному. Европейское сообщество — мы в него, кстати, вот-вот вступим, а значит, опыт минувшего еще пригодится». «Пригодится, пригодится». «Ну что ж, я дал вам ощутить атмосферу прошлого, а теперь дам ощутить атмосферу настоящего, — Герстенбаккер сверился со шпаргалкой. — Я вам все-все дам ощутить, не волнуйтесь».
И всего за несколько часов Герстенбаккер ухитрился выполнить обещание: дал мне ощутить все-все, причем с такой полнотой, что мои чувства еле выдержали. Сумрачный, мистический алтарь готики и светоносный, отрадный алтарь барокко. Бидермайер, искусство буржуа, и югендштиль, искусство нонконформистов. Дал ощутить кальвинизм; дал ощутить новый эротизм. Дал ощутить Эгона Шиле и Густава Климта; дал ощутить Саломею и Юдифь. Он показал мне кафе «Централь», где сиживал в задумчивости Троцкий; показал излюбленный столик Крафт-Эбинга; показал дом Густава Малера. Показал разграбленную временем амбулаторию Зигмунда Фрейда на Берггассе, 19, где, бывало, возлежали сексуально недужные, рассматривая изображения Минервы и городские пейзажи Трои. Прокомментировал доступное взору ныне, доступное взору когда-то и не доступное взору, но оттого не менее насущное: вытащил меня на минутку за городскую черту, в Венский лес, где давно изгладился случайный след Фрейдова велосипеда, однако маячила среди дерев табличка с незамысловатой надписью: «На этом месте 24 июля 1895 года д-ру Зигм. Фрейду открылась тайна сновидений».
Мы метались от одной достопримечательности к другой, от другой — к пятнадцатой, ждали трамваев, ловили такси, а я все тщился завязать с милейшим, расчудесным младым Герстенбаккером откровенный разговор о Басло Криминале. И он не противился, он готов был ответить на любые вопросы, но, к несчастью, всякий раз отвлекался и перескакивал на другую, гораздо более существенную тему. «Слушайте, вы не в курсе, где Криминале останавливается, будучи в Вене, и с кем общается?» — спрашивал, например, я. «Он разве бывает в Вене?» «Профессор Кодичил сказал, что бывает. Вена — перевальный пункт его кочевий, помните?» «Пункт кочевий или промежуток пунктуаций, как правильней? Да, коль скоро мы заговорили о кочевьях — хотите увидеть дом с кочаном на крыше?» «Правильней — пункт кочевий. В каком смысле — с кочаном на крыше?»
«В том смысле, что у него на крыше кочан». «А почему у него на крыше кочан?» «А потому у него на крыше кочан, что так задумал Йозеф-Мария Ольбрих». «Кто-кто задумал?» «Ольбриха не знаете? Друга Отто Вагнера? По отдельности им бы ни в жизнь не выстроить «Сецессион». «Как же, как же. И все-таки где останавливается Криминале, когда приезжает в Вену?» «Понятия не имею». «А с кем общается»? «Разве он с кем-нибудь общается?» «Думаю, что да. Вы сами с ним не знакомы?» «Я сам? Незнаком, конечно. На мой взгляд, именно «Сецессион» является переходным звеном между венским барокко и венским модерном». «Вы опять про кочан, что ли?» «Хотите его увидеть? Знаменитый дом». «Ваша взяла, Герстенбаккер, — сломался я. — Показывайте ваш дом с кочаном на крыше».
Здание, к которому доставил меня Герстенбаккер, собственно, и оказалось прославленным выставочным залом «Сецессион» (девиз: «Мое искусство — веку, моя свобода — искусству»), чей металлический купол действительно напоминал формой кочан капусты. Мы вошли внутрь, туда, где в 1890-е годы венское барокко плавно перетекло в венский модерн, туда, где зарождалось искусство юных, ныне плавно перетекающее в искусство престарелых. Выдержав уважительную паузу, я спросил: «А профессор Кодичил? Он-то с Криминале общается?» «Не-а, по-моему, уже не общается. По-моему, тот теперь нечасто к нам приезжает. А знаете, кто оплатил эту постройку?» «Ну и кто же оплатил эту постройку?» «Отец Витгенштейна!» «Хорошо, теперь он к вам нечасто приезжает. Тогда где его можно отыскать?» «На мой взгляд, в могиле. Он ведь умер».
«Бросьте, Герстенбаккер, я не о Витгенштейне-старшем толкую, — разозлился я, — а о профессоре Криминале, и хватит юлить!» «Что вам на это ответить, ума не приложу, — с видом оскорбленной невинности сказал Герстенбаккер. — А вы знаете, что Людвиг Витгенштейн и Адольф Гитлер учились в одной школе?» «Ах, ума не приложу? Что-что? Витгенштейн и Гитлер учились в одной школе?» «Да, в городе Линце. И если бы Гитлер в школе получше успевал, сейчас он мог бы быть профессором философии в вашем Кембриджском университете». «Оригинальная мысль. Значит, если бы Витгенштейн успевал похуже, ему пришлось бы развивать свои концепции о мире человека и мире языка на нюрнбергской скамье подсудимых?» «Теоретически это вполне вероятно, — сказал Герстенбаккер после недолгих, но мрачных раздумий, — однако фактологически не слишком правдоподобно. А вот в Кембридж он наверняка не попал бы, и венский философский кружок никогда бы не собрался».
Едва мы покинули «Сецессион», Герстенбаккер взялся за свое: «Теперь, если вы не против, мы отправимся к театру, в котором представляют кошек». «Что еще за театр, в котором представляют кошек?» «Вы не слыхали про кошек? Кошек сочинил Эндрю Ллойд-Уэббер». Наконец я догадался, что происходит. Герстенбаккер, несомненно, сам по себе славный малый, но он явно получил от Кодичила строжайший наказ любой ценой воспрепятствовать моему расследованию обстоятельств жизни Криминале. «Вы очень любезны, господин Герстенбаккер. Но на сегодня с меня довольно Вены имперской, Вены барочной, Вены сецессионной, Вены фрейдистской. А наслаждаться Веной Эндрю Ллойд-Уэббера мне не с руки. Единственное, на что я посмотрел бы с удовольствием, — это Вена Криминале». «Вены Криминале не существует». «Не существует?» «Он жил здесь после второй мировой войны, я не отрицаю. Но целостной Вены тогда не существовало». «Хоть не отрицаете, что жил, и на том спасибо. А почему тогда не существовало целостной Вены?» «Потому что вместо одной Вены было четыре. Четыре зоны — советская, американская, британская и французская, ага? Теперь нам с вами необходимо отправиться к Голубому Дунаю». «Не чувствую такой необходимости». «Позвольте! — обиделся Герстенбаккер. — Кто не видел Голубого Дуная, тот не был в Вене. За мной, в Нусдорф».