У кассы мы избавились от Туллы. Она ушла в дамскую купальню, донельзя натянув лопатками платье на спине. С веранды мужской купальни открывался вид на море, белесое, с редкими тенями от легких облачков, какие бывают при ясной погоде; температура воды — девятнадцать градусов. Искать не пришлось; мы сразу, все трое, увидели его за второй отмелью, он плыл на спине, резко взмахивая руками и поднимая брызги, к палубным надстройкам тральщика. Мигом договорились — плыть за ним должен лишь кто-то один. Шиллинг и я предложили это Хоттену Зоннтагу, но он предпочел улечься с Туллой Покрифке под тент в семейной купальне, чтобы сыпать там песочек на ее лягушачьи ляжки. Шиллинг отговорился тем, что слишком плотно позавтракал: «Яйцами и прочим. Моя бабка из Крампица держит кур, она иногда привозит нам к воскресенью десятка полтора свежих яиц».
Мне никаких отговорок на ум не пришло. Я позавтракал еще перед заутреней. Заповеди принимать причастие натощак я придерживался редко. К тому же не Шиллинг и не Хоттен Зоннтаг назвали Мальке «великим», это я сказал: «Великий Мальке», так что пришлось мне плыть за ним, только я не слишком торопился.
На мостках между дамской и семейной купальней едва не разыгрался скандал, так как Тулла Покрифке захотела плыть со мной. Кожа да кости, она сидела на перилах. Которое лето все тот же штопаный-перештопаный детский купальник, стиснувший едва наметившиеся грудки, впившийся в ляжки, складка разлохматившейся между ног ткани повторяла разрез промежности. Она ругалась, морща нос и топыря пальцы ног. Хоттен Зоннтаг шепнул ей на ушко словечко, и взамен какого-то обещанного подарка Тулла отказалась от своей затеи, но тут четверо-пятеро девятиклассников, неплохих пловцов, которых я уже видел на посудине, направились туда, хотя и не признались в этом, а заявили: «Прошвырнемся на пирс или еще куда-нибудь». Однако Хоттен Зоннтаг выручил меня, пригрозив: «Кто за ним увяжется, получит по яйцам!»
Прыгнув ласточкой с пирса, я поплыл не спеша, иногда переворачиваясь на спину. Пока я плыл и теперь, когда пишу, я старался и стараюсь думать о Тулле Покрифке, потому что не хотел и не хочу все время думать только о Мальке. Поэтому я плыл на спине, поэтому пишу: плыл на спине. Только так я мог и могу видеть, как Тулла Покрифке, кожа да кости, сидит на перилах в трикотажном шерстяном купальнике мышиного цвета и постепенно становится все меньше, но все сильнее сводит с ума и смотреть на нее все больнее. Она была для нас как заноза в теле, однако когда я миновал вторую отмель, Туллу словно ветром сдуло — ни точки, ни занозы, ни дырки, я уже не уплывал от Туллы, я плыл к Мальке; пишу: плыл навстречу тебе. Плыл брассом и не торопился.
Между двумя взмахами рук пишу — ведь вода сама держит: это было последнее воскресенье перед большими каникулами. Что тогда происходило? Крым взят, Роммель опять наступает в Северной Африке. После Пасхи мы перешли в десятый. Эш и Хоттен Зоннтаг подали заявление с просьбой зачислить их добровольцами в военно-воздушные силы, однако позднее их, как и меня — а я все тянул, то хотел на флот, то не хотел, — взяли в мотопехоту, что лишь немного получше обычной пехоты. Мальке не желал идти добровольцем, оставаясь, как всегда, исключением, говорил: «Чокнутые!» А ведь он был старше нас на год, то есть имел отличную возможность выскочить из школы раньше нас; но кто пишет, не должен забегать вперед.
Последние двести метров я проплыл на спине еще медленнее, не переходя на брасс, чтобы не сбить дыхание. Великий Мальке сидел, как обычно, в тени нактоуза. Солнце падало лишь на его колени. Судя по всему, он уже побывал внизу. Слабый ветерок вместе с мелкой зыбью нес навстречу мне булькающие финальные такты какой-то увертюры. Он любил подобные эффекты: нырнув в радиорубку, он крутил там заводную ручку граммофона, ставил пластинку, после чего вылезал на палубу с прямым пробором, с которого стекала вода, садился в тень и слушал музыку, пока чайки, кружась над посудиной, своими криками свидетельствовали о том, что веруют в переселение душ.
Нет, покуда не поздно, лучше еще раз перевернуться на спину, чтобы увидеть большие облака, похожие на набитые картошкой мешки, которые с неизменной размеренностью шествовали над нашей посудиной на юго-восток, благодаря чему возникала игра светотени и нас время от времени — на минуты, когда появлялось новое облако, — освежала прохлада. Никогда потом — если не считать выставки «Дети наших прихожан рисуют лето», устроенной года два назад отцом Альбаном с моей помощью в Кольпинговом доме, — я не видел таких красивых, таких белоснежных облаков, похожих на набитые картошкой мешки. Поэтому, пока я еще не ухватился за гнутые ржавые поручни нашей посудины, встает все тот же вопрос: «Почему именно я?» Почему не Хоттен Зоннтаг или Шиллинг? Ведь можно же было послать на посудину девятиклассников вместе с Туллой, тем более что они бегали за этой худышкой, особенно один из них, который был вроде бы ее родственником: все называли его кузеном Туллы. Но я поплыл один, оставив Шиллинга присматривать, чтобы никто не увязался за мной, и не слишком спешил.
Я, Пиленц — мое имя не имеет значения[32], — был раньше министрантом, хотел стать бог знает кем, а теперь работаю секретарем в Кольпинговом доме, да и до сих пор не могу отказаться от прежней мороки, читаю Блуа[33], гностиков, Бёлля, Фридриха Геера[34], нередко обращаюсь к «Исповеди» старого доброго Августина, которая производит на меня сильное впечатление, ночами напролет дискутирую за крепким чаем с отцом Альбаном, открытым и не слишком религиозным францисканцем, о крови Христовой, о Троице, о таинстве благодати, рассказываю ему о Мальке и его Деве Марии, о его кадыке и тетке, о его прямом проборе, сахарной воде, граммофоне, белой сове, отвертке, шерстяных «бомбошках», фосфоресцирующих пуговицах, о кошке и мышке и моей к тому причастности, о том, как Великий Мальке сидел на посудине, а я не спеша плыл к нему то на спине, то брассом; ведь только я был его другом, если с Мальке вообще можно было дружить. Но я старался. Нет, старанием это не назовешь. Получалось само собой, что я таскался за ним и его меняющимися подвесками. Если бы Мальке сказал: «Сделай то-то!», я бы сделал это, и даже больше. Но Мальке ничего не говорил, без слов или иных знаков позволяя ходить за ним, а ведь мне приходилось совершать немалый крюк, чтобы подхватить его на Остерцайле и вместе идти в школу. Когда он завел моду на «бомбошки», я первым стал его последователем. Некоторое время я даже носил на шнурке отвертку, но только дома. А если я, утратив веру и все предпосылки для нее, все-таки продолжал помогать в качестве министранта его преподобию отцу Гусевскому, то лишь затем, чтобы во время причастия пялиться на кадык Мальке. Когда Великий Мальке после пасхальных каникул сорок второго года — в Тихом океане происходили сражения между авианосцами — впервые побрился, я двумя днями позднее также принялся скоблить подбородок, хотя никакой растительности там даже не намечалось. Если бы после выступления командира подлодки Мальке сказал: «Пиленц, стырь у него железяку!», я бы снял с крючка штуковину на черно-красно-белой ленте и спрятал ее для тебя.