Собралась небольшая толпа. Наиболее респектабельные леди спешили прочь, но среди зевак я заметил нескольких молодых женщин, которые были куда смелее, и я с интересом то и дело переводил взгляд с возни животных на хихикавших девиц, всем своим видом демонстрировавших свое изумление и восторг.
Наконец явился кучер брогама и с криком попытался оттащить своего жеребца. Тот, понятно, не имел ни малейшего желания прекращать свое занятие, даже когда хозяин принялся охаживать его кнутом — с немалым риском для себя самого, сказал бы я. Жеребец, желая примоститься на спине у кобылы, яростно потрясал передними копытами, в то время как задними выписывал сложные па, пытаясь высвободиться от коляски, кринолином покрывшей его зад. Все это выглядело так, будто кучер как раз подстегивает жеребца к действиям. Под конец жеребец справился с задачей и по собственной воле сполз с кобылы, разбитая коляска с грохотом вернулась в исходное положение. Орган жеребца все еще свисал до самой мостовой, когда хозяину удалось, наконец, под насмешливые улюлюканья зевак погнать его рысцой прочь.
Между тем паре проституток вздумалось пройтись в толпе, предлагая свое ремесло. Одна скользнула мимо меня, шепнув:
— Не желаете развлечься, сэр?
На лондонском жаргоне тех лет «развлечься» означало взять проститутку. Обернулась: довольно смазливая девчонка, попроще, чем обычно я предпочитал; лет шестнадцати, не больше. Я сделал отрицательный жест.
— У меня тут сестра, — сказала она.
Должно быть, в глазах моих она прочла некий интерес, потому что девчонка махнула другой, чтоб подошла. Они были явно между собой схожи, обе кареглазые, темноволосые, у обоих круглые скуластые личики. Такое мне еще не выпадало; с сестричками до сих пор я дела не имел, а, глазея на жеребца, я изрядно возбудился.
— Быстрей! — бросила первая, почуяв, что сделка состоялась. — Вон туда!
Позади в витрине табачной лавки я увидел надпись: «Комнаты в наем». Я проследовал за девчонками в лавку, затем вверх по ступенькам: сунув каждой по полкроны и еще полкроны владельцу лавки, я, расстегнувшись, поимел девиц в быстрой последовательности одну за другой, не потрудившись даже снять брюк.
Какой восторг!
Упившись звездами, захрюкать радостно
в помоях… —
как утверждает Ричард Ле Гальенн.[18]
Полагаю, мне стоит тут кое-что прояснить насчет себя. В своем повествовании я не сделал ни единой попытки представить себя в привлекательном виде — скорее наоборот. Когда, оглядываясь назад, я вижу, каким я был в свои юные годы восторженным, самовлюбленным позером, то просто диву даюсь, как можно было кому-то в меня влюбиться: я выставляю себя в таком нелепом свете потому, что теперь именно таким я себя в те годы вижу. И в этом смысле к критике готов. Однако отдаю себе отчет, что теперь вы будете судить меня уже за мою аморальность.
Хотелось бы лишь напомнить вам, что в те времена все было иначе. Да, я хаживал к проституткам — если мог себе позволить, к приличным; если не мог, к кошмарным. Я был здоровый молодой человек. Как иначе мог я поступать? Считалось, что воздержание вредно для здоровья, тогда как злоупотребление полагалось еще более опасным, порождая слабость, апатию и скверный характер. Проституция вовсе не была запрещена, хотя законы о заразных заболеваниях, позволявшие полиции задерживать любую женщину, чтобы проверить ее на предмет венерического заболевания, вызывали резкий протест среди респектабельных леди, которые чувствовали себя оскорбленными из солидарности. Спать с проституткой не являлось причиной для развода (хотя в то же время опытность женщины могла явиться причиной развода с ней). Обсуждать хождения к проституткам в приличном обществе было не принято — но в те времена запретных тем существовало немало, по крайней мере, до поры, когда леди удалялись из-за стола. Тогда, в своем кругу, возможно, и бросалось вскользь: дескать, лично я надобности в этих существах не имею, но ничего предосудительного нет, если у кого-то такая надобность явится. Считалось наивысшим счастьем жить в обществе, где неимущие оставались неимущими до крайности: дешевые слуги, рабочие, женщины имелись в изобилии. Именно это обстоятельство побуждало мужчин инстинктивно противиться социальным переменам, как и большинству женщин инстинктивно ратовать за них.
* * *
По большей части темой наших с Эмили обеденных разговоров составлял как раз этот предмет: реформы. Для Эмили современный человек должен был обладать общественным сознанием, и она была уверена, что и я, как поэт, готов, подобно ей, изменить этот мир. Разве не Шелли заявлял, что поэты — непризнанные законодатели мира? Разве не Байрон бросил вызов турецким захватчикам?
Я не решался признаться ей, что хоть я и способен восхищаться вольными кудрями Байрона или свободными блузами Шелли, но политические взгляды обоих мне несколько чужды. Я принадлежал к поколению любителей кричащей мишуры: мы жаждали лишь «новых ощущений». Единственной нашей целью было «мгновенно перелетать с места на место, чтобы всегда находиться в центре наибольшего скопления живой энергии». Но мне так хотелось показаться Эмили гораздо радикальней, чем я на самом деле являлся. Что сказать? Я искал ее расположения и думал, едва вскроется, что эти проблемы меня не волнуют, она станет считать меня пустым фигляром — кем, разумеется, я и являлся, — хотя само фиглярство, которое в Оксфорде выглядело так изумительно по-декадентски, теперь стало казаться мне не более чем ребячеством.
Все же я попытался высказаться. Когда Эмили в первый раз подняла тему социальной несправедливости, я сказал на это, что политика меня не интересует, прибавив:
— Что роднит меня со многими политиками.
Она не ответила, хотя лицо ее приняло страдальческое выражение.
— Разумеется, богатым не стоит попусту тратиться на бедных, — произнес я беспечно. — Достаточно взглянуть, на какое убожество низшие классы тратят свои деньги, и, слава Богу, что никто им больше не дает.
Тяжкий вздох со стороны Эмили.
— Мне совершенно непонятно, почему женщине так необходимо право голоса, если учесть, какие жуткие типы успели обзавестись им. Демократия заслужила бы куда больше одобрения, если б не была так тривиальна.
— Роберт, — сказала Эмили, — вы хоть когда-нибудь говорите серьезно?
— Только когда обсуждаемый предмет не внушает мне ни малейшего интереса.
— Думаю и тогда вы несерьезны, — проговорила она.
— Восприму это как комплимент, милая Эмили. Мне бы крайне претило получить незаслуженную репутацию искреннего человека.
— Замолчите, Роберт!
Я умолк.
— Эти ваши остроты! Они не только глубоко тривиальны, они даже едва ли смешны. Мне все время кажется, что это какой-то словесный зуд или привычка… желание покрасоваться, в них не больше смысла, чем в жутких квакающих звуках, которые выучилась издавать Лягушонок.