А я думал об отцовских реакциях бегства. Проваливаясь в сон, я шел вместе с ним, я был им, я чувствовал, как у меня под ногами, то под правой, то под левой, хрустит гравий, я стремительно двигался по черной, без единого огонька Данкел-роуд, по нашей дороге, а по обеим ее сторонам расстилались кукурузные поля.
Шестого декабря 1944 года мой отец писал родителям из Новой Гвинеи:
У нас небольшая передышка, и мы вернулись к месту высадки. Льет дождь, так что сижу в палатке.
На следующий день бойцам 569-го батальона впервые доставили почту, и отцу пришло письмо от Джима, его друга по колледжу Мартина Лютера. Из-за полученной еще в школе футбольной травмы Джим призыву не подлежал.
Ларс,
17 октября 1944 года Говард Ли Ричардс скончался от ран, полученных в ходе боевых действий. Он высадился с парашютом в Южной Франции на третий день после Дня Д,[16]а перед этим два месяца воевал в Италии.
После него остались три верных товарища: Ларс Давидсен, Джон Янг и Джим Ларсен. Пиши!
Джим.
«Я забился в какой-то угол, — писал потом мой отец, — и плакал там, пока слезы не кончились».
Тем же самым почтовым бортом он получил письмо от Маргарет, начинавшееся строками из Второго послания апостола Павла к Коринфянам: «Ибо сила Моя свершается в немощи. И поэтому я гораздо охотнее буду хвалиться своими немощами, чтобы обитала во мне сила Христова».
Сегодня я никоим образом не могу распутать клубок противоречивых эмоций, которые терзали меня всю следующую ночь. Я не принадлежу к тем, кто верит в истории про обращения, происшедшие из-за одного-единственного события, почему-то ставшего переломным. Но я, однако же, верю в предобуславливание — когда взрывчатое вещество долго, по капле, копится, а потом достаточно одной искры, чтобы все перевернулось вверх дном. Мне было довольно одного только известия о смерти Ли. В том, как апостол Павел понимал благодать, сквозили разом и издевка и утешение. Позднее сон или, как называл его Шекспир, «смерть каждодневной жизни»,[17]сморил меня, а проснулся я с чувством странного успокоения. Мне, без каких-либо сознательных усилий, удалось избавиться от бесконечных забот о вещах ничтожных. Вдруг возникло абсолютно новое ощущение свободы. И служить я стал лучше, по крайней мере, мне хотелось в это верить. Первым происшедшую со мной перемену заметил лейтенант Гудвин, у которого было высшее образование. Когда мы перелезали через бортовые поручни корабля, готовившегося перевезти нас на Лусон, он стоял на палубе, и для каждого солдатика у него были наготове какие-то ободряющие слова. Заметив меня, он сказал: «Дорогу стоику!» После этого он меня иначе не называл. Но я в то время имел самое отдаленное представление о том, что такое «стоик».
21 января 1945 г. Филиппины.
Это второе письмо. Времени на них почти нет, днем присесть некогда, а по ночам нет света.
Миранда говорила задыхаясь, настойчиво глядя мне прямо в глаза:
— Я вас очень прошу, помогите мне.
Была среда, семь часов вечера. Она стояла у моих дверей, а внизу, у нее за спиной, маячила Эгги, одетая в пижаму и толстый свитер. На щеках девочки блестели еще не высохшие слезы, к груди она прижимала куклу.
— Я пыталась дозвониться сестрам, но они не успевают приехать. А мне срочно надо…
Миранда сглотнула.
— Понимаете, мне не с кем оставить Эгги.
Она отвела глаза.
— Извините, что приходится вас беспокоить, но это действительно очень срочно. Я бы иначе не стала просить.
Я кивнул, потом спросил:
— Это надолго?
— Надеюсь, что нет. Мне надо кое-что уладить.
Я посмотрел на жавшуюся на нижней ступеньке крыльца Эглантину, которая с момента нашей последней встречи, казалось, стала ниже ростом. А может, она казалась меньше из-за своей неподвижности? Ребенок, который всегда скакал, как мячик, теперь застыл.
— Ну как, останешься со мной, пока мама сходит по делам?
Два огромных глаза неотрывно смотрели на меня. Девочка кивнула, ее нижняя губка рефлекторно подергивалась.
— Ты расстроилась, потому что маме нужно уходить?
Еще один кивок.
— Ты же уже приходила ко мне в гости. Помнишь, как мы хорошо разговаривали. А не хочешь разговаривать — порисуешь. Или посмотришь книжки.
Миранда сбежала вниз по ступенькам и присела на корточки перед дочерью. Я не слышал, что она ей сказала, но после этих слов девочка взяла ее за руку и дала отвести себя по лестнице. Мать на мгновение притянула расстроенную малышку к себе и умчалась прочь. Не успела дверь закрыться, как Эглантина заревела:
— Ма-а-ама, я хочу к ма-а-аме!
Кукла полетела на пол. Обхватив руками искаженное гримасой личико, девочка рыдала, мотая головой взад-вперед в такт своему отчаянию.
Я наклонился и попробовал было потрепать ее по плечу в утешение, но малышка оттолкнула мою руку и принялась плакать еще громче, почти визжать, потом метнулась в гостиную и бросилась ничком на диван.
Нужно было подождать. Громким голосом я объявил Эгги, что если я ей понадоблюсь, то буду рядом, в соседней комнате.
Я сидел за столом, цепенея от отчаянного детского плача, и хотел только одного: чтобы она перестала.
Через несколько минут рыдания стали на тон ниже, а потом им на смену пришли всхлипы. Еще через минуту я услышал легкий звук шагов и поднял голову. Эгги стояла в дверях: красные глаза распухли от рева, под носом повисли две прозрачные дорожки соплей. Она молча смотрела на меня и непроизвольно всхлипывала. От каждого судорожного вздоха голова и подбородок ходили ходуном.
Еще несколько секунд мы молчали, а потом она с большим достоинством пискнула:
— А Чарли обзывается. Говорит на меня Эглантина-Карантина.
— А кто такой Чарли?
— Один мальчик из моей группы.
Переломный момент был пройден, и мы превратились в товарищей по несчастью, известному под названием «ожидание». Эгги выпила три стакана сока, смолотила шоколадку, которая уже месяц лежала на кухне, банан, черничный йогурт и полчашки хлопьев с молоком, вспомнила про заброшенную куклу Венди, всыпала ей по первое число за многочисленные нарушения режима, нарисовала четыре картинки с четырьмя бесконечно грустными мышами и еще одну, более жизнерадостную, изображавшую женщину, которая, как она мне объяснила, была «из маронов»[18]и доводилась ей прапрапрапрапрапрабабушкой. Потом она обследовала дом, заявив, что он большой, «ну, прям, как дом», сосредоточенно прослушала три сказки из «Оливковой книги» Эндрю Лэнга[19]и в промежутках между этими видами деятельности трещала без умолку. Ее голосок, похожий на запыхавшуюся флейту пикколо, не оставлял меня ни на минуту, докладывая о детсадовских предательствах: