— А я вот верю. Может, ты забыл, Джек, но я вышла за него замуж и родила от него двух детей, — с горечью в голосе произнесла Ледар.
— Ты знаешь, что я думаю о твоем бывшем, — сказал я. — Давай не будем об этом.
— Зато ты не знаешь, что думаю о нем я, — заметила она. — По крайней мере, не сейчас. Ты можешь поверить, что он кандидат от республиканской партии?
— Республиканской? — искренно удивился я. — В Южной Каролине я скорее решился бы на операцию по перемене пола, чем стал бы выступать кандидатом от республиканцев. Даже Кэйперс должен был бы устыдиться. Нет, только не Кэйперс. В его консервативном театре абсурда нет места стыду.
— Мой сын и дочь — его горячие поклонники. — Она замолчала. Похоже, переводила дыхание. — Меня они так не любят, как отца. Он мерзавец, но обаятельный мерзавец. Если поставить его рядом с хамелеоном, то Кэйперс изменит цвет быстрее.
— Когда думаю обо всех этих людях, меня одолевает чувство вины. Я виню себя за то, что ненавижу Кэйперса, хотя и знаю, что у меня есть на то законное право.
— А у меня вот нет ни капли вины за то, что ненавижу его, — заявила Ледар.
Мы остановились, чтобы полюбоваться спавшим на подоконнике котом.
— Как-то раз ты пытался объяснить мне свое отношение к католицизму, говорил что-то о чувстве вины, но я ни слова не поняла. То, что ты католик, было для меня еще одной странностью семьи Макколл.
— Вина для меня — определяющее слово, — сказал я. — Центральная тема жизни. Церковь вложила в меня сознание чистой вины. Возвела храм в нежном сердце ребенка. Замостила виной полы. И статуи святых вырезаны из крупных блоков все той же вины.
— Ты теперь взрослый, Джек. Покончи с этим. Теперь-то ты уже понял, как все это глупо и нелепо.
— Согласен с тобой на все сто. Но тебя воспитали в англиканской вере, а ее адепты чувствуют себя виновными, только если позабыли накормить своих поло-пони или не пополнили запас их еды.
— Я не об этом говорю. Ты всегда вел себя так, словно твоя вина была чем-то реальным, чем-то осязаемым. Джек, тебе нужно освободиться от этого.
Мы молча пошли дальше, забираясь в сердце Венеции. Поглядывая мельком на Ледар, я находил, что красота ее по-прежнему застенчива и сдержанна. Она была прелестна, но привлекательность ее казалась скорее миссией, нежели даром. Ледар всегда неохотно исполняла обязанности, которые налагает на женщин красота.
Я до сих пор помню, как однажды наблюдал за Ледар, когда она каталась на водных лыжах по реке Уотерфорд в желтом бикини, купленном ей матерью в Чарлстоне. На нее всегда было любо-дорого смотреть, когда она неслась за быстроходным катером, выделывая сложные фигуры. Но в тот день, казалось, все мужчины города облепили берега реки, словно стая ворон провода, любуясь мягкими скульптурными выпуклостями и изгибами, совсем недавно появившимися на ее тонкой девической фигурке. Она созрела внезапно и расцвела так пышно, что стала предметом разговора в раздевалках бассейна и у стоек баров. Она обнаружила, что быть красивой — уже и так тяжелое испытание, а быть сексуальной — просто непереносимо. Поскольку ничто не удручало ее больше, чем непрошеное внимание мужчин, она спрятала желтое бикини в тот же ящик, где хранились ее детские летние платья.
Я внимательно посмотрел на ее лицо, на эти прекрасные тонкие черты.
— Ты обещал прокатить меня на гондоле, — сменила тему Ледар, когда мы пошли обратно к Большому каналу.
— Мы рядом с Джино. Самым красивым гондольером.
— Он охотится за хорошенькими американочками?
— Ты обречена, детка, — подмигнул я ей.
Мы шли по таким узким улицам, что, казалось, здесь трудно дышать, мы втягивали запах жарившегося на оливковом масле лука и слушали таинственные голоса, разносящиеся над каналом. Мы проходили мимо домов, из ярко освещенных окон которых доносилось пение канареек, вдыхали аромат жареной печенки, слушали, как бьется вода о темные резные борта гондол, как орут озабоченные коты. Ледар задержалась у магазина масок: из витрины на нас в немом ужасе смотрели гротескные, почти что человеческие, безглазые лица. Потом пошли дальше, прислушиваясь к звону церковных колоколов, к крикам ссорившихся детей, воркованию голубей на крышах и к звуку собственных шагов.
Джино ждал на своем посту возле Академии. Увидев нас, он улыбнулся и низко поклонился, когда я представил его Ледар. У светлого и невысокого Джино была скульптурная фигура гондольера. Я заметил, что Джино окинул Ледар долгим оценивающим взглядом.
Гондола стояла на Большом канале, высокая, с лебединой шеей, гордая, точно породистая лошадь. Ледар уселась рядом со мной, все так же держа меня под руку. Джино вел лодку сильными, точными движениями, работая кистями и предплечьями.
Ледар свесила руку за борт, подставив ее накатывавшим волнам.
— Этот город что-то делает с реальностью. Едва приехав, я сразу почувствовала себя графиней. А сейчас, на воде, мне кажется, будто я сделана из шелка.
— Скоро захочется быть сделанной из денег, — пообещал я. — Даже на Небесах жить дешевле.
— Ты что, думаешь, Небеса красивее Венеции? — спросила она, оглядываясь по сторонам.
— Спроси что-нибудь полегче, — ответил я.
Я вспомнил свое пребывание в Венеции во время карнавала после смерти Шайлы, когда описывал бурное веселье венецианцев перед Великим постом. В ту первую дикую ночь мне даже не верилось, что люди, безудержно предающиеся плотским радостям, так быстро перейдут к темному удовольствию полного воздержания.
В тот год в феврале шел сильный снег, рожденный на высоких перевалах Альп, и я, вдруг почувствовав себя ребенком, вместе с другими туристами швырялся снежками на площади Сан-Марко. Я и забыл, как радуются южане снегу. Нас он всегда удивляет.
Я купил маску и карнавальный костюм, чтобы слиться с венецианцами в их неожиданно изменившемся городе. Блуждая по улицам вместе с другими гуляками, я присоединялся к компаниям, в которые меня не приглашали, позволяя толпе нести себя мимо ворот заснеженных, освещенных свечами палаццо. Молча, в карнавальном костюме, я путешествовал по белому звездному миру, такой же чужой, как ангелы, дежурящие в нишах неприметных часовен. Я затерялся в необузданности карнавала и почувствовал власть маски, меняющей мое супер-эго в угоду огненным ритуалам празднества. До тех пор я считал, что самоубийство Шайлы каким-то непостижимым образом сорвало с меня маску. Но в ту ночь, когда я мчался по городу, чувствуя, как в душе поднимается радость, маска вернула меня самому себе. В холодной Венеции я, словно повернув время вспять, танцевал с незнакомыми женщинами, пил вино, лившееся рекой в этой оранжерее наслаждений, где я вдруг понял, что среди этого моря масок я возвращаю себе нечто утраченное. Я заметил, как молодой священник нырнул в узкий переулок, словно сам воздух кругом был отравлен. Он оглянулся по сторонам, мы кивнули друг другу — и он исчез. Он был прав, что бежал от этой разнузданной ночи, где истинная вера находится на обочине, и я даже заметил, что он перекрестился перед тем, как спрятаться в свое убежище. Священник спасся от узаконенного водоворота торжества похоти.