Еще одна порция спагетти, еще раз вытертый рот, еще глоток вина и поехали дальше. Характерный актер — вот кто он такой. Жадно поглощает месиво в своей тарелке и одновременно палит в меня из всех стволов, на шее — салфетка, которая постепенно превращается в полотно Франца Клайна,[34]на лице — театральная гримаса, тоннаж под стать ветерану “Коза Ностра”, толстые, как свиная рулька, пальцы — непонятно, как в них не лопается стакан: все это — теперь мне ясно — его амплуа. Есть такие люди, я их знавал, которые играют самих себя, переигрывая, как плохие характерные актеры, словно зная, что в жизни им, увы, не уготована значительная роль, и им при каждом выходе на сцену надо что есть силы сгущать краски, чтобы хоть как-то проявить себя, даже рискуя перегнуть палку.
Либо он и вправду актер, и тут установлена скрытая камера, что объяснило бы все происходящее.
— … острейшие кризисы в Африке, на Кубе, в Южной Америке, — продолжает он, — но война, ради которой твой отец стал тем, кем он стал, так никогда и не разразилась, хотя мало кто знает, как порой мы бывали к ней близки. И все его поистине титанические усилия пропали втуне; полвека он маскировался, жил странной жизнью — той, которую ты знаешь, особенно странной для такого человека, как он: ходил каждое утро к мессе, завел друзей среди реакционеров и фашистов, погрузился с головой в буржуазную жизнь, подобную той, которую вели они, и спорил с собственным сыном о политике…
Мы приканчиваем спагетти почти одновременно. Я ел с жадностью, потому что действительно проголодался, а он за это время успел произнести, не знаю, наверно не меньше тысячи слов. Как, черт побери, ему это удалось?
— С другой стороны, как иначе он мог поступить? Конечно, он мог предать, ему было, что рассказать… Если бы он перешел на другую сторону, то сделал бы это с большой для себя выгодой, но дело в том, что твой отец был настоящим коммунистом. Сейчас говоришь такое, и все смеются, а для него в этом был смысл жизни, что-то высокое и торжественное, потому что в мире царит несправедливость, и как победить ее, показал Маркс, точка. Поэтому у него даже мысли не было переметнуться в другой лагерь, удовлетвориться тем благополучием, которого он достиг в мире капитализма, и стать на самом деле таким, каким себя изображал. Нет, он ненавидел жизнь, которую здесь вел, Джанни, и его ненависть ни на йоту не убавилась за эти пятьдесят лет. Но выбора у него не было, он должен был продолжать жить этой жизнью. Его миссия стала для него ловушкой.
Закуривает еще одну сигарету, черт его побери.
— И о том, чтобы вернуться в Россию, он не думал, даже когда стало ясно, что войны не будет, той войны, к которой он был готов всегда, каждое утро, даже идя к мессе с Андреотти, как ты тут вспомнил. Потому что со временем что-то настоящее он здесь нашел: у него были вы, его семья, он любил вас. Несмотря на любовь к родине и верность, которую он ей хранил, он не мог вас бросить, не мог и перевезти вас туда. И для чего? Смотреть, как сжигают красные флаги перед Кремлем? Как рушится все, чему он отдал жизнь, присутствовать при триумфе капитализма, еще более грязного и омерзительного, чем тот, что здесь? Нет, у него не было выбора. Единственный выбор, который у него оставался, это рассказать тебе когда-нибудь всю правду или нет. И вот тут, когда он решил не говорить тебе ни слова, решил остаться для тебя навсегда таким, каким ты его знал, я с ним разошелся. Потому что это несправедливо, по-моему…
Все, я больше не могу. До сих пор я держал себя в руках, но сейчас внезапно чувствую — нет сил. Это что-то физическое, нервное: в висках стучит, кровь бешено приливает к голове, я больше не в состоянии изображать спокойствие, потому что во всем происходящем есть что-то нестерпимое, а нестерпимое терпеть невозможно.
— Простите! — кричу девушке на роликах.
Хотя, с другой стороны, я даже не могу вступить в спор с этим человеком, потому что для меня он не что иное, как изображение на мониторе, компьютерная программа, тест на выдержку, и я должен этот тест пройти: это единственное разумное действие, которое я могу предпринять, какие бы махинации за этим не скрывались — скрытая камера, черт ее возьми, в том числе.
На сей раз девушка подкатывает плавно, аккуратно тормозя носком конька.
— Простите, можно убрать тарелки, — цежу я сквозь зубы, — мы уже полчаса как закончили.
На самом деле прошло не больше пяти минут. Она изменилась в лице и смотрит на меня с негодованием: наверно, считает меня нахалом, ну, да бог с ней, что тут поделаешь, а мне, кстати, уже лучше. Она продолжает поедать меня взглядом, обида не повредила ее красоте, а внутри у нее, наверно, всё клокочет: ну же, Roller Betty, покажи этому типу, кто он такой, не позволяй смешивать себя с грязью! Действуй, плюнуть в его тарелку мало, ты же не официантка! Ну же, опрокинь стол на этого засранца, и пусть все идет к черту, освободись одним махом от работы и от отца, которые мешают тебе отрываться сейчас на дискотеке с подружками, глотать экстази, отплясывать на своих роликах и выбирать — о ты, властительница Фреджене, — кому ты сегодня подаришь свою благосклонность…
Но нет, и она явно не может. Не Может все бросить, не может порвать цепи, не может ничего — только, как я велел, убрать со стола тарелки и, не проронив ни звука, укатить прочь. Мы не свободны, ничего не поделаешь.
— Ладно, — вынужден сказать я. — Вы кончили? Очень интересно, но, к сожалению, я в это не верю.
Он качает головой, улыбается. Моя неспособность хранить молчание и, следовательно, держать себя в руках, похоже, его веселит.
— Нет, Джанни, еще не кончил.
— Вот как? И что осталось?
Он гасит сигарету в пепельнице. Окурок продолжает дымиться, и он гасит его еще раз, и снова неудачно, а мне — мне просто необходимо закурить, черт побери, но я даже этого не могу себе позволить. Правда, я могу выпить.
— Вопросы, которые крутятся у тебя в голове и которые ты теперь должен мне задать.
— Но вы вроде были против всяких вопросов?
Ладно, Джанни, успокойся, оставь свой сарказм, он даже не воспринимает его, “он ему не по нутру”…
— И на все твои вопросы я тебе отвечу, потому что на каждый твой вопрос у меня есть ответ, на каждое возражение — объяснение…
Молчи, Джанни, молчи, не смей открывать рот.
— Послушайте, у меня возникла неплохая идея. Почему бы вам самому не задать все эти вопросы? Спрашивайте и сами же отвечайте. Я думаю, так будет лучше.
Теперь самое время уйти. Прекрасная реплика, чтобы покончить все разом: надо только сказать “до свидания", положить на стол салфетку и просто уйти. Вот и все…
Но я этого не делаю, и за то время, которое я трачу на то, чтобы этого не сделать, я с беспощадной ясностью понимаю, что я этого не сделаю никогда, ибо здесь, вероятно, я натолкнулся на какой-то ранее мне неизвестный внутренний ограничитель, а именно: если некий тип начинает городить околесицу по поводу моего отца, и я решаю не обращать на него внимания и в течение некоторого времени успешно с этим справляюсь, но потом перестаю справляться и произношу резкие, оскорбительные слова, которые должны поставить его на место, а мне дать возможность с достоинством удалиться, так вот я его, увы, не ставлю на место, а сижу как пришпиленный и выгляжу совершенно по-идиотски. Такое о себе надо знать.