— Как тебе не стыдно обманывать родителей, гадкая девчонка?! — сказала сеньора Соила. — Как ты смеешь так разговаривать с родным братом? Совсем уж!
— Рановато тебе в такие места шляться, — сказал дон Фермин. — Сегодня, и завтра, и в воскресенье изволь сидеть дома.
— А из Пене твоего я душу вытряхну, — сказал Чиспас. — Ему не жить, папа.
Ну, тут уж Тете зарыдала в голос — будь ты проклят! — опрокинула свою чашку — лучше бы мне умереть! — а сеньора Соила ей: ну-ну-ну, — ябеда поганая! — а сеньора Соила: смотри, ты вся облилась чаем, — чем сплетничать, как старая баба, писал бы лучше свои слюнявые стишки! Выскочила из-за стола и еще раз крикнула про поганые, про слюнявые стишки и что лучше бы ей умереть, чем так жить. Простучала каблучками по ступенькам, шарахнула дверью. Сантьяго помешивал ложечкой в чашке, хотя сахар давно растаял.
— Что я слышу? — улыбнулся дон Фермин. — Ты сочиняешь стихи?
— Он за энциклопедией эту тетрадку прячет, мы с Тете ее всю прочли, — сказал Чиспас. — Стишки про любовь, попадаются и про инков. Чего ты застеснялся, академик? Смотри, папа, что с ним делается?
— Сомневаюсь, что ты их прочел, — сказал Сантьяго. — Ты ведь у нас и букв не знаешь.
— Смотрите, какой грамотей выискался, — сказала сеньора Соила. — Нельзя быть таким чванным, Сантьяго.
— Иди, иди, пиши свои слюнявые стишки, — сказал Чиспас.
— Господи, а ведь мы их отдали в самый лучший коллеж в Лиме. Вот чему их там выучили, — вздохнула сеньора Соила. — Сидят перед нами и ругаются, как ломовики какие-то.
— Почему же ты мне никогда об этом не говорил, сынок? — сказал дон Фермин. — Покажи.
— Не слушай их, папа, — еле выговорил Сантьяго. — Нет у меня никаких стихов, они все врут.
Появилась экзаменационная комиссия, наступила леденящая кровь тишина. Абитуриенты обоего пола смотрели, как три человека, предшествуемые педелем, прошли через вестибюль и скрылись в одной из аудиторий. Господи, сделай так чтобы я поступил, чтобы она поступила. Снова зажужжали голоса, и теперь — гуще и громче, чем раньше. Аида и Сантьяго вернулись в патио.
— Все будет в порядке, — сказал Сантьяго. — Все знаешь назубок.
— Да нет, я кое в чем плаваю, — сказала Аида. — Но ты-то точно поступишь.
— Все лето ухлопал, — сказал Сантьяго. — Если провалят — застрелюсь.
— Я не признаю самоубийства, — сказала Аида. — Это — слабодушие.
— Поповская брехня, — сказал Сантьяго. — Наоборот, это признак мужества.
— Попы меня мало волнуют, — сказала Аида, а глаза ее сказали: ну, ну, решайся, отважься. — Я не верю в Бога, я атеистка.
— Я тоже, — без промедления отозвался Сантьяго. — Иначе и быть не может.
Они снова зашагали, задавая друг другу вопросы по билетам, но иногда вдруг отвлекались, начинали разговаривать просто так, спорить, убеждать, соглашаться, шутить, и время летело незаметно, и вдруг раздалось: Савала Сантьяго! Ни пуха ни пера, улыбнулась ему Аида, вытяни легкий билет. Он пересек двойной кордон абитуриентов, вошел в аудиторию, но ты не помнишь, Савалита, какой билет тебе достался, не помнишь ни лиц экзаменаторов, ни того, как отвечал, но вышел ты довольный собой.
— Обычное дело, — говорит Амбросио, — девочку, что вам приглянулась, запомнили, а остальное как смыло.
Все нравилось тебе в тот день, думает он. И этот дом, который, казалось, вот-вот рассыплется от старости, и черные, или землисто-бледные, или красноватые лица поступающих, и насыщенный тревожным ожиданием воздух, и все, что говорила Аида. Ну, как ты, Савалита? Это было похоже на первое причастие, думает он.
— Да-а, к Сантьяго-то на конфирмацию пришел, — надулась Тете. — А ко мне — нет. Ну и пожалуйста. Я тебя не люблю больше.
— Ну-ну, дурочка, не говори глупости, поцелуй-ка меня лучше, — сказал дон Фермин. — Наш мальчик стал первым учеником, были бы у тебя отметки получше, я бы и на твое причастие пришел. Я вас всех троих люблю одинаково.
— Ничего подобного, — заныл Чиспас. — Ты и у меня тоже не был.
— Ну, хватит, хватит, вы этой сценой ревности окончательно испортите ему праздник. Хватит чепуху молоть, садитесь в машину, — сказал дон Фермин.
— В «Подкову», ты обещал молочные коктейли и хот-доги, — сказал Сантьяго.
— На Марсово Поле, там поставили американские горки, — сказал Чиспас.
— Сантьяго у нас сегодня герой дня, — сказал дон Фермин, — уважим его пожелание: как-никак — первое причастие.
Он вылетел из аудитории, не чуя под собой ног, но прежде, чем успел подойти к Аиде, на него — отметки сразу ставят? как спрашивают? — ринулись поступающие, а она встретила его улыбкой: по лицу поняла, что все прошло хорошо — вот видишь, все прошло хорошо, и стреляться не надо.
— Когда тянул билет, взмолился про себя: душу заложу, лишь бы повезло! — сказал Сантьяго. — Так что, если дьявол существует, мне прямая дорога в пекло. Но цель оправдывает средства.
— Нет ни дьявола, ни души, — ну, поспорь, решись! — А будешь целью оправдывать средства — станешь нацистом.
— Она возражала по любому поводу, она спорила из-за всего на свете, словно бес в нее вселялся, — говорит Сантьяго.
— Знавал я таких, — говорит Амбросио, — есть такая порода баб: ты ей — стрижено, она тебе — брито. Ты — брито, она — нет, стрижено. Хлебом не корми, дай поспорить. Но кое на кого это действует, разжигает, а им того и надо.
— Конечно подожду, — сказал Сантьяго. — Ну что, погонять тебя еще?
Персы и греки, Карл Великий, ацтеки, Шарлотта Корде[25], внешние причины распада австро-венгерской империи, даты рождения и смерти Дантона; ни пуха ни пера, к черту. Они вернулись в большое патио, сели там на скамейку. Вбежал мальчишка, выкрикивая название газет, и юноша, сидевший рядом, купил «Эль Комерсио» и тут же воскликнул: ну, это уж слишком! Они взглянули на него, а он показал на фотографию усатого мужчины и крупные буквы заголовка. Ну что, его схватили, убили, выслали? И кто это? Вот, Савалита, там ты впервые и увидел Хакобо, щуплого и рыжего, со светлыми неистовыми глазами. Тыча пальцем в газетные листы, срывающимся от возмущения голосом он твердил, что Перу катится в пропасть, и горский выговор странно не вязался с его молочно-белым лицом, пальцем коснется — гной прольется, как говорила Гонсалес Прада, которую он иногда издали, а иногда совсем близко видел на улицах квартала Мирафлорес.
— А-а, тоже из этих? — говорит Амбросио. — Сан-Маркос — прямо какое-то гнездо смутьянов, мать их.
Да, тоже из этих, из чистых мальчиков, думает он, взбунтовавшихся против цвета своей кожи, и против своего класса, и себя самих, и Перу. Сохранит ли он свою чистоту, станет ли счастлив, думает он.