Такой же умный офицер имелся и в нашем полку. Это был майор Майк Меллори — помощник комбата, с которым я встретился на серпантине у Соллума. В мирной жизни он работал театральным продюсером в Лондоне (а прямо перед войной помог Ирен Коли сняться в фильме «Ее сладкие грезы»). Никто не знал, насколько прежняя профессия подготовила его к должности командира, но в одном мы не сомневались точно: полковник Л. не вывел бы нас живыми из той мясорубки. Подгоняемые инстинктом сохранения, младшие офицеры группировались вокруг Меллори. Мы слушали его приказы. Мы делали все, что он говорил. Он стал de facto командиром батальона, а поддержка Стайна и двух-трех майоров из других войсковых подразделений обеспечила ему успех почти во всех начинаниях.
Высшее командование потеряло контроль над полем боя. Не имея сведений о расположении своих частей, и уж тем более о позициях врагов, штаб бригады не мог понять, что делать с теми и другими. В моем дневнике говорится о четырехдневном промежутке, когда приказы вообще не поступали, а затем, возобновив свой поток, не имели никакого отношения к состоянию дел на нашем участке фронта. Их выполнение могло привести к еще большей трагедии, чем та, которая уже происходила.
— А не послать ли мне эти бумажки подальше? — сказал однажды Меллори, прочитав очередное вопиющее указание.
Когда он скомкал лист дешифровки и швырнул его в мусорное ведро, все офицеры захлопали в ладоши. И тогда Меллори объявил свой главный приказ:
— С этого часа забудьте о героизме. Если я услышу, что какой-то офицер совершил доблестную вылазку или принял красивую позу, клянусь небесами, я лично найду его и откручу ему тупую голову.
Он объявил вне закона все несанкционированные отступления.
— Никто не может собрать вещи и выйти из боя. Это плохие манеры.
Таким был стиль нашего нового лидера. Он вернул порядок. Он восстановил мораль и храбрость солдат. Меллори точно описал проблему и нашел ее решение.
— Враг атакует нас одновременно танками и противотанковыми орудиями, которые действуют вместе и слаженно. Немцы давят нас массой, а мы бросаемся на них жалкими кучками. Это самоубийство. Отныне мы будем наступать и отступать как единое целое. Взаимовыручка должна стать главным правилом.
Кроме «Грантов» с их 75-мм пушками, Восьмая армия не имела танковых орудий, которые могли бы стрелять фугасными снарядами, — к сожалению, только они были способны эффективно уничтожать немецкие «88» и их орудийные расчеты. «Хони» и «Крусейдеры» не годились для такой задачи.
И именно тут отличился Стайн. Заручившись согласием Меллори, он укомплектовал часть своих батарей 25-фунтовыми пушками, которые могли стрелять фугасами. Стайн всегда держал их наготове, хотя это было ужасно рискованным делом. Наши артиллеристы находились в чертовски сложном положении: им давалось лишь несколько минут, чтобы выстрелить и смыться. Пушки Роммеля тут же огрызались ответными залпами, а пехота немцев переносила огонь на нашу артиллерию. Поэтому мы, танкисты, держались поблизости, несмотря на опасность. 25-фунтовые пушки Стайна являлись единственным оружием, которое мы имели против «Восемь-восемь» и немецких «паков». Только эти пушки могли подбить T-III и T-IV на расстоянии в тысячу ярдов. Поэтому мы защищали их любой ценой. И это было не тактическим решением, а вопросом жизни и смерти.
— Послушайте меня, друзья, — предупредил нас Меллори на совещании в ночном лагере. — Я готов простить вам многое, но одного не потерплю! Не бросайте наших парней на милость врага. Не важно, как горячо вас припекает. К черту военный протокол и высокопарные речи о чести. Я просто не смогу жить, предав боевого товарища. И я никому не позволю проявлять такую трусость.
Мы нуждались в подобных назиданиях. Наши отряды оказались в абсурдном положении. Мы, как какие-то гражданские люди, искали смысл и решали проблемы, вместо того чтобы действовать по отработанной методике. Но у нас не было готовых вариантов. Хуже того, нам приходилось обучать новичков за несколько часов перед боем — иногда в ночь перед их первым сражением, — а по сути мы были почти такими же «зелеными», как и они. Свежие «тела» поступали из тыла и превращались в трупы еще до того, как мы узнавали их имена. Стайн воспринимал это спокойно. Остальные молодые офицеры старались следовать его примеру.
На тринадцатый день отступления, закончив пораньше вечерние дела, мы со Стайном выкроили несколько минут для разговора. Присев на откидной борт ремонтного грузовика, мы прихлебывали холодный чай с ромом — из той самой фляги, из которой он оживлял меня однажды ночью в Винчестере. Я поинтересовался, продолжал ли он писать стихи.
— Нет, черт возьми, и больше никогда не буду.
Он указал на танки и людей, которые собрались в ночном лагере.
— Такой материал требует прозы. Тут нужны короткие фразы — простые и сильные.
Я признался ему, что он снова удивил меня — что в наши студенческие дни в университете он был совершенно другим.
— Вовсе нет, — ответил Стайн. — Изменились лишь события. Они вынуждают нас переходить от слов к действиям. И какая тут может быть литература, кроме сочинения рапортов о происшедших событиях? Мы с тобой спустились на страницу ниже.
Он спросил, удавалось ли мне писать что-нибудь.
— Пытаюсь иногда, — ответил я. — Только все получается плоско и нереально. Мне не хочется обманывать себя, Стайн. Я был хорошим студентом и, возможно, поднялся бы на уровень аспиранта. Но не выше.
— Вот об этом и говорил Лоуренс! И посмотри, что сделал наш парень из Оксфорда!
Он имел в виду Томаса Эдуарда Лоуренса. Лоуренса Аравийского. Стайн рассказал, что когда он приехал в Египет, то сразу попросился в пустынную группу дальнего действия. Он мог быть ужасно настойчивым.
Я поведал Стайну о своих прошениях в САС, которые так и остались не принятыми.
— А тебе они почему отказали?
— Дивизия не одобрила мой переход в другое подразделение. Они сказали, что не могут разбрасываться офицерами артиллерии. Придурки! Я неплохо бы выглядел среди пророков и скорпионов.
Стайн засмеялся.
— Чэп, я должен рассказать тебе об одной тайне, которую не посмел бы открыть ни одному другому человеку. Моя жизнь на излете.
Он встряхнул головой.
— Я знаю, нехорошо говорить старому другу, что готовишься отдать концы — тем более англичанину, чья судьба подвешена на нитке. Но, ей-богу, жизнь от этого становится еще краше, не так ли?
Он спросил, имел ли я когда-нибудь предчувствие собственной смерти. Я ответил шуткой — сказал, что в последнее время слишком устаю раздавать пинки под зад и просто не успеваю отслеживать подобные мысли.
— Ты не мог бы сохранить это у себя, дружище? Он сунул сложенный конверт в мой нагрудный карман.
— Что там?
— Завещание, которое делает тебя распорядителем моего состояния.
— Не шути так, Стайн.