Дмитрий тогда жил с родителями на окраине Кабула — в районе под названием Карте-йе маа-мурин. Чистенькие, из другого мира, дети английских дипломатов в костюмах для верховой езды часто совершали конные прогулки, проезжая к окрестным холмам через этот район. И если такое случалось во время игры, то вся разноплеменная компания тут же хваталась за комья земли и засохшие коровьи лепешки, которые градом летели в пытавшихся сохранить невозмутимость надменных выходцев из туманного Альбиона. Не помогал им даже дежуривший на перекрестке пузатый полицейский в белых крагах, лишь для виду дувший в свой свисток и не очень-то убедительно пытавшийся догонять разбегавшихся ребятишек. Тогда, в шестидесятых, английским сахибам все еще не могли простить колониального позора даже маленькие жители Афганистана всех национальностей.
Весной, когда обрамлявшие Кабульскую долину горы все еще сияли белоснежными вершинами, подчеркивая роскошь зелени, покрывавшей ровным изумрудным ковром квадратики крестьянских наделов, в ближайшие поля и на окружавшие их холмы, где буквально на камнях расцветали дикие тюльпаны, отправлялись гулять не только чопорные англичане, но и русские, и афганцы. Тяга к паломничеству на природу особенно усиливалась во время «ноуруза» — Нового года по местному календарю, отмечавшегося целую неделю в последнюю декаду марта. Как-то, освободившись из-под опеки родителей, увлекшихся сбором тюльпанов, Дмитрий наткнулся на стайку афганских ребятишек его возраста, расположившихся у арыка. Перед ними, на расстеленном платке, лежала горкой только что собранная зелень — молодой клевер, — который они, судя по всему, собирались есть. Увидев Дмитрия, дети тут же весело предложили и ему принять участие в трапезе. Усевшись рядом с ними на траву, он вмиг научился так же ловко, как и афганцы, собирать в щепоть молодые побеги клевера, макать их сначала в соль, потом в красный, затем в черный перец, припасенные в алюминиевой солонке с тремя углублениями, и отправлять в рот невиданное ранее кушанье, вкуснее которого, как казалось, он никогда прежде не пробовал.
Всеобщее веселье тогда прервали тревожные крики родителей, обнаруживших пропажу своего чада. Пришлось бежать успокаивать их. На вопрос матери, принявшейся оттирать ладонью зеленые губы:
— Ты что, бычок? Траву щипал?
Дмитрий честно ответил:
— Клевер ел. Ребята угостили.
— Ну, и как?
— Вкусно, — ничуть не сомневаясь, что это действительно и вкусно, и вполне естественно есть клевер, ответил Дмитрий.
Потом, работая в Афганистане военным переводчиком и строя общение с афганцами, опираясь на детские впечатления, а не только на знания, полученные во время учебы в Военном институте иностранных языков, Дмитрий продолжал сохранять уверенность, что достаточно хорошо знает и страну, и народ, точнее, народы Афганистана. Это позволяло ему, как казалось, почти безошибочно угадывать линию поведения, отвечавшую особенностям его профессии, когда, находясь между русским и афганцем, он был как бы и тем и другим одновременно, сглаживая порою шероховатости в общении, возникавшие из-за банального незнания азиатского или европейского менталитета или попросту отсутствия желания понять друг друга.
Приходилось и лукавить немного, чуть-чуть не так расставляя акценты в переводе, а порой и вовсе «переводить» не то, что говорилось сгоряча и могло вызвать ненужные споры или взаимные обиды. Работая на курсах по изучению советской техники с преподавателем, считавшим правильным одинаково ровно относиться ко всем слушателям, Дмитрий был вынужден постоянно щадить самолюбие афганского майора, попавшего в учебную группу вместе со своими подчиненными. Когда преподаватель, не стесняясь в выражениях, начинал распекать его за неудачный ответ на вопрос, Дмитрий говорил на дари что-нибудь вроде:
— Господин майор! Дайте команду дежурному закрывать плотнее форточки. Сильно сквозит, а у преподавателя насморк. Это его беспокоит.
А иногда, вникнув в разбираемую тему, Дмитрий немного причесывал на русском сбивчивый ответ бедолаги майора, не давая преподавателю шансов распалиться до крика. Бесполезно было объяснять ему — советскому человеку, воспитанному на идее всеобщего равенства и братства, — что в афганской армии почитание начальников и стремление подчиненных не дать им «потерять лицо» — это отнюдь не осуждаемое у нас чинопочитание и беспринципный подхалимаж, а проявление впитанного с молоком матери глубочайшего уважения к старшим. К старшим вообще: и к родителям, и к седобородым старикам, и даже к более образованным и больше повидавшим людям.
Сейчас, лежа один в палате, Дмитрий испытывал чувство недоумения: вся его уверенность в том, что он знает афганцев, рушилась, столкнувшись с событиями, которым он не мог найти разумного объяснения. Как-то не получалось разложить по полочкам и объяснить ни это отчуждение, возникшее между ним и другими пациентами госпиталя, ни порыв Наргис и ее удивительное, казалось, ниоткуда возникшее доверие к едва знакомому иностранцу. Вполне понятен был только ревнивый главврач. Но это классический персонаж, на основные черты характера которого не оказывают существенного влияния ни время, ни национальные особенности.
Дмитрий опустил ноги с кровати, встал и подошел к окну. Стемнело. Часовой на балконе, увидев подопечного, отвалился от перил и двинулся вдоль окна, обозначая свое присутствие.
— Не бойся, не убегу, — буркнул Дмитрий, вернулся к тумбочке и закурил. Табак вновь стал вкусным. Дмитрий засунул под мышку градусник. Через несколько минут включил свет, чтобы рассмотреть его показания. Удивился: «Всего тридцать шесть и два. Приступ-то ушел, а я и не заметил». Дмитрий выключил свет. Торчать у всех на виду в комнате без занавесок не хотелось.
Дверь приоткрылась, осветив ненадолго часть палаты, потом закрылась, вновь погрузив отведенное Дмитрию пространство во тьму. Наргис осталась стоять у двери, помолчала, о чем-то раздумывая, потом сказала: «Я включу свет», — и щелкнула выключателем. Подошла к тумбочке, взяла градусник, деловито стряхнула его и подала Дмитрию.
Он не стал объяснять ей, что только что измерял температуру, и молча засунул градусник под мышку. Пусть соглядатай на балконе видит, что Наргис пришла по делу. А часовой вновь напомнил о себе, застучав тяжелыми солдатскими ботинками по бетону.
— Ты почему не пьешь лекарства? — спросила Наргис, взяв с тумбочки непочатую упаковку аспирина и теребя ее в руках.
— Уже не нужно. Температура упала, приступ закончился. А если завтра диагноз, малярия, подтвердится, то назначат другие препараты. Наверное, хинин или…
— Дима! — перебила Наргис. — Тебя хотят убить!
— Кто же? — удивился Дмитрий.
— Солдаты-пуштуны. Пустили слух, что ты пакистанский шпион. Таджики и узбеки говорят, что ты — советский переводчик, но они не верят. Зачем, мол, тогда его так охраняют. Что делать, Дима? — помолчала и ответила сама: — Нужно сказать мужу. Больше некому. Он сегодня старший в госпитале.
— Нет, сама не говори ему, — попросил Дмитрий и подумал: «Ну, вот и хорошо. Все, оказывается, объясняется просто. Главврач! Он, конечно, не подстрекал никого на убийство, но вот чтобы больные приглядывали за мной повнимательнее, и сболтнул ненароком про пакистанского шпиона. А остальное — это уже солдатская инициатива».